Свобода — страница 28 из 40

Зоопарк в Москве никого не взял, хотя и зарился на росомаху, – тоже не было фондов. Мелочь – бурундуков, ежей, белок – раздали по окрестным школам и садикам. Самый умный енот уехал в Уголок

Дурова. И еще добрый совхозный конюх забрал пока косулю к себе в конюшню: на пробу – как приживется. Убивать остальных прибыли мы. Загон строился не для этого, но свежих опилок в него набросали специально.

Я сказал Андрюхе:

– Ладно, следопыт. Ты как хочешь, а я совсем замерз.

И пошел обратно к воротам. На сей раз рысь повела мордой мне вслед. Я ей подмигнул: мол, ничего, как-нибудь еще, может, и обойдется… Неубедительно подмигнул, фальшиво.

Возле гаража и выпотрошенного грузовика Андрюха нагнал меня. Он сам упаковывал заново ружья и кусты. Я не помогал. Я стоял смотрел в сторону и перетаптывался, спрятав руки под мышками.

– Ну что ты дуешься? – бурчал Андрюха. – Я-то чем виноват?

– Заранее почему нельзя было выяснить, что ему от нас нужно?

– Да он темнил! Он рассчитал, поди, что так я точно откажусь, а вот когда уже приеду… Слушай, мы отлично сидели, душа в душу, с виду он без подлянки…

Хорошо хоть электричку ждали недолго. Не знаю, чем таким обогревались у себя машинисты, но боковое окно их кабины было раздвинуто, бордовая занавеска выбилась наружу, реяла на ветру, словно конец повязанной косынки, и сообщала электричке в фас разухабистую, пиратскую физиономию. В вагоне я отыскал сиденье над печкой и устроился боком, чтобы плотнее прижать ноги к радиатору. Лодыжкам скоро стало горячо, даже больно. Но ступни по-прежнему коченели.

– А у родителей в холодильничке, – нараспев вспоминал Андрюха, – банка исландской селедки – раз. Банка маринованных огурцов – два. И целый пакет домашних пельменей. Это после гостей. Сами-то мои больше по кашам – думают о здоровье. Может, выскочим в

Люберцах?

– Куда… – я кивнул на нашу поклажу.

– Верно, – вздохнул Андрюха, – не погуляешь. Только что мы будем есть?

Тут я почувствовал себя если не на коне, то хотя бы на пони – о, эти редкие моменты, когда идут в дело мои бесполезные книжные познания! Я рассказал ему, как персонаж знаменитой латиноамериканской повести – Полковник – ответил на такой вопрос раз и навсегда.

Шумно протопали по вагону сопровождающие электричку милиционеры.

Нас оглядели мельком, а миновав единственного еще пассажира (я видел его со спины: поднятый воротник куртки, зябко вздернутые плечи, высоко намотанный толстый синий шарф), вывернули шеи и до самых дверей двигались вперед затылком. Любопытно, кто это там – урод? Но на урода постеснялись бы таращиться так бесцеремонно…

Церковь, где я работал, несколько недель регулярно посещал прокаженный или что-то вроде того. Лет тридцати пяти, с неопрятными бесцветными длинными волосами и перистой жидкой бороденкой, он становился обыкновенно у стены, в тени, в некотором отдалении от остальных прихожан. Но лицо с отвисшими ярко-красными нижними веками, на котором сквозь совершенно белую, неживую, будто отделившуюся уже от мышц, от всякого кровопитания кожу сочилась лимфа, не прятал и даже, напротив, словно бы подавал, почти бравировал. Прихожане сами тактично и боязливо отводили глаза, делали вид, что в своей сосредоточенности не замечают его. Исходивший от него сладковатый тленный запах, неприятный в той же мере, как бывают неприятны мужские лосьоны, был не то чтобы слишком силен, однако, не убиваемый ни свечами, ни ладаном, ни лампадным маслом, тонко растекался в предалтарной части. Ко кресту он прикладывался, конечно, последним и к иерейской руке от креста не тянулся – да наш игумен вообще этого не любил и предоставлял особо приверженным традиции тыкаться губами в поручь. Все равно теперь после службы батюшка стал тщательно драить руки каким-то импортным составом из пластикового флакона; что с крестом делал

– не удалось подсмотреть. Если игумен упоминал этого человека в разговоре с дьяконом или старостой, то не позволял себе обойтись, как чаще всего обходятся при встрече с подобными вещами люди мирские, кивками и местоимениями, защитными – чур меня! – фигурами умолчания, а называл его, с ненаигранным состраданием, ласковым словом "несчастный". И хотя держал за правило в личные контакты с неофитами не вступать прежде первой исповеди – ибо Царство Божие усилием берется, и всякий ищущий духовной помощи и окормления к усилию обязан, обязан в начале всего сам принести себя, доказав, что укрепился в стремлениях и не к болтовне на религиозные темы готов, а ко смирению и труду тяжелейшему ради пребывания в жизни вечной, – вопреки собственным строгим установкам дважды заводил с ним продолжительные беседы. Только до исповеди у них так и не дошло.

Прокаженный вскоре исчез и больше не появлялся. Должно быть, храм наш не понравился – неустроенный еще, наполненный хозяйственной и строительной суетой. Или решил, что церковь не даст ему утешения и опоры таких, в каких он нуждался…


Но вот попутчик, задавший направление моим дремотным мыслям, обернулся и о чем-то спросил через три скамьи, разделявшие нас,

– паренек как паренек, подросток, почти мальчишка. Я показал, что не слышу его. Тогда он поднялся, чтобы подойти ближе, и стало ясно, чему удивились милиционеры. Правую руку у него закрывала по локоть сшитая из грубой кожи коричневая крага, на которой восседала и резко крутила из стороны в сторону головой здоровенная, в добрых полметра, хищная птица, пестрая и космоногая. Он хотел справиться, будет ли остановка на одной из платформ, – я и названия такого не знал. Птица, поразившись моей глупости, переступила на рукавице, пустила по оперению недовольную волну, сократила и снова вытянула шею. Я толкнул

Андрюху:

– Остановится?

Должна, ответил Андрюха, а впрочем, он не уверен, эта ветка плохо ему знакома. Не оторвался, смотрел за окно: видел в трезвом пасмурном свете белое поле с черными царапинами бадылья, черный грузовик на дороге, силосную башню и водонапорную башню, приземистые строения… В темноте, при фонарях – еще выносимо…

– Да ты сюда глянь, эй!

Он через силу перевел пустой и туманный взгляд. Но будто не вернулся еще из тех завороживших его монохромных полей, и самосвал продолжал катиться у него в голове, и новые пятна в связную картину составились не сразу.

– Ну, понятно, – сказал парень.

– Ишь ты. – Андрюха наконец очухался и настроился на фокус. -

Это кто у тебя, ястреб?

Парень помялся, определяя, до каких пределов с нами можно безопасно фамильярничать, – и не рискнул (к тому же "сам ты ястреб" звучало бы как-то странно, получается насмешка наоборот).

– Орлом еще назовите… – фыркнул он. – Филин.

Андрюха поправил очки.

– И где же ты такого надыбал? В лесу поймал?

– Не, сменял.

– На жевачку?

– На черного коршуна.

– Класс! То есть вы ими запросто, как марками, да? Или там рыбами для аквариума. Приезжаешь на Птичий рынок…

– На Птичке, – перебил парень раздраженным тоном специалиста, вынужденного объяснять спесивым профанам очевидные истины, – ничего дельного не бывает. Пустельга разве. Пустельга ничего не стоит.

Он попросил сигарету – взял предпоследнюю, – однако курить не стал, а поместил за ухо. Потом сел напротив меня, опустил руку в краге – и филин сошел. К широкому железному кольцу вокруг птичьей лапы крепилась прочная бечева, намотанная на запястье перчатки. Обозначала неволю. Этот короткий и мощный крючковатый клюв, способный, наверное, пробить темя человеку, без труда перерубил бы шнурок одним ударом – почему не сообразит? Или не зря досталась филину слава тугодума, попадающего в смешные просаки? Но по стати не скажешь.

Я впервые мог рассматривать такую птицу живьем и вблизи. Мех спадал по могучим лапам и накрывал толстые плоские когти длиною в мой мизинец. Желтые, черные и белые перья воротника складывались в размытый узор. Круглые желтые глаза – точь-в-точь как у давешней рыси, только без снулой затравленной поволоки; и кисточки над бровями усиливали неожиданное сходство. Такого и клеткой не унизишь: все в нем останется – хищно и приспособлено для убийства. Правда, понаблюдав еще, я нашел, что вид у него все же несколько нелепый: уж больно важно бросал он по сторонам губернаторские взоры и лупал. Но руку протянуть к нему я так и не осмелился.

После двух-трех наших вопросов, словно только и ждал, когда наведут на тему, парень пустился обстоятельно рассказывать о себе, и рассказ его строился из явно обкатанных многократно периодов, подаваемых с заученной небрежностью, – чувствовалось, что с птицей он разъезжает часто и привык быть в центре внимания, маленькой звездой. В отличие от основной массы сверстников из подмосковного рабочего поселка, он резинового клея по подвалам в детстве не нюхал, а прибился волею судеб к образовавшемуся в Москве клубу соколиной охоты (я подумал: надо же, лыко в строку, прямо охотничий праздник у нас сегодня). Клуб просуществовал недолго и около года назад был закрыт по требованию экологической организации "Гринпис". Но к тому времени многие его члены уже профессионально, по заказам, снаряжая целые экспедиции в разные концы страны, занимались отловом благородных соколов на продажу – преимущественно контрабандную, за кордон. Свои люди в нужных конторах пишут разрешения на вывоз: проводят птиц как научный материал или выдают за породы, не представляющие ценности. Вот он прошлой осенью ловил для японцев в Приморье и на Камчатке, продавали через Владивосток. Покамест он вторым номером у одного мужика, на самостоятельные дальние поездки ему еще денег не хватает. Но тут главное – клиентура, и он сейчас налаживает связи, подбирает свою, для начала среди перекупщиков. Благо из техникума его теперь выгнали за прогулы, и учеба эта тупая больше над ним не висит, можно наконец взяться за дело серьезно. Он знает в

Подмосковье два сапсановых гнезда и летом заберет птенцов, вставших на крыло. Планирует выручить за них достаточно, чтобы отправиться самому, с парой помощников, в Восточную Сибирь.