Свобода — страница 29 из 40

Почему именно туда? Есть у него мечта: белый кречет. Великая редкость оный сокол и тянет на большие тысячи долларов.

Вообще-то у меня не было никакого желания обличать его. Но и промолчать совсем совесть не позволяла. Поэтому я укоряюще подытожил:

– Значит, браконьеришь.

И он радостно согласился:

– Ага, браконьерю.

– А с этим что, тоже охотятся? – спросил Андрюха и поднес филину палец; филин открыл клюв, и Андрюха палец отдернул. – На мышей?

Нет, филин для работы не предназначен, разумеется. Плохо обучается, летает не очень быстро… – да никому и в ум не приходило его испытывать, больно дурацкая была бы идея.

Предназначен для души. Хотя в природе действует умело. Мыши мышами и суслики – их он, точно, предпочитает, – но бьет и утку, и глухаря. Зайца бьет. Когтищи-то не зря у него.

– Я в совхозе договорился, – сказал парень, – дешевых кроликов для него покупаю. Он и доволен. Ему нравится головы им отрывать.

– Ах, головы… – Андрюха немного припух. – И, значит, доволен… Погоди, кролики – живые, ты имеешь в виду?

– Ясно, живые. Филин чужой убоины не берет.

Андрюха смотрел недоверчиво.

– И как же это… ну, происходит?

– Усядется на загривок и лапой сверху, – парень изобразил, обхватив пальцами сжатый кулак, – р-раз… Потом клюет, с горла.

Интересно глядеть, когда свыкнешься. Мамаша у меня никак не может. А чего такого – хищник, ему положено.

По-моему, здесь он приврал ради пущего эффекта, стремился произвести впечатление: пугал нас, короче говоря, как старушек в буклях, – и отслеживал результат. Но, правдивый или вымышленный, описанный им способ умерщвления кролика что-то напоминал мне, причем ассоциации были культурного порядка, – рисунок, кадр, символ?.. Разговор заглох. Пассажиров не прибавлялось. Андрюха потер лоб, разгладил глубокомысленные морщины и опять отрешился, прижавшись к стеклу. Наконец я вспомнил: хрестоматийный иероглиф с таблички фараона Нармера, объединителя царств: "Царь взял шесть тысяч пленных" – его печатают в любом учебнике по древней истории. Горизонтальный прямоугольник, оканчивающийся человечьей головой: как бы пленник, поверженный лицом в землю, – и сокол, олицетворение царя, одною лапою поправ его, вздергивает другой ему голову вверх за узду.


Остановки объявляли неразборчиво, и парень едва не пропустил свою, выбежал в последний момент, подхватив птицу с боков ладонями, будто тащил чучело. Филин весь вытянулся, как петух на прилавке. Электричка тронулась, но сразу же за платформой встала

– должно быть, на красный сигнал. Парень шагал пешеходной дорожкой параллельно полотну, мимо покосившейся зеленой голубятни, мимо угольной кучи возле кирпичной котельной и ангаров, похожих на половины распиленных вдоль огромных алюминиевых труб. А поравнявшись с нами, с нашим окном, – но не для нас, потому что нас уже и тени не осталось в его мыслях, – вдруг резко подбросил филина в воздух. И тот, еще не расправив крыльев, столбиком, как сидел на руке, на миг словно застыл, раздумывая, между белой землей и тусклым небом, затем медленно перевалился на грудь, сделал несильный пробный мах, еще один и пошел – парень кольцами скидывал бечеву с запястья – набирать высоту. Я подвинулся к окну, нагнулся и следил за ним. Филину открывался теперь выработанный карьер, роща и пустошь и дальше – тяжелые и темные кучевые дымы больших пригородов; а здесь, за лесополосой и пригорком, – корпуса старенькой фабрики и трехэтажные жилые дома: если поселишься в них, начнет и тебе сниться из ночи в ночь бегущая из-под резца стружка. Неволя не тяготила его. Он знал простые вещи. Что жизнь бывает выносима и невыносима. И первое – слишком большая удача, чтобы ею поступаться, променяв на что-то неведомое. Филин оценил землю под собой: вытоптана и бесплодна. Необитаема. Но все же упал несколько раз на несуществующие цели, сбрасывая напряжение инстинкта, словно электричество с оперения. Потом, уже пустой и безразличный, закладывал широкие круги, натягивая веревку, – так натягивает корды модель аэроплана. Образ другого края, где все было иначе и охота шла не на призраков, давным-давно филина не тревожил, истерся в его птичьей памяти. И только направление, точный азимут на те североуральские леса, в которых филин некогда появился на свет, некий орган ориентации у него в мозгу, совершенный внутренний компас держал по-прежнему неизменно и указывал отовсюду. А там мело сейчас, уже какую неделю наползали от севера, с океана, цепляя брюхом еловые верхушки, набухшие снегом тучи. В деревнбях, засыпанных по коньки приземистых низких крыш, ханты и манси вели учет запасу вяленой нельмы, курили соскобленный со стен голубоватый мох и смотрели в огонь, глотая высушенные летом мухоморы – чтобы увидеть возвращающимися своих богов, танцующих с тамбурином в славе из весенних цветов и молодой листвы. Удавалось редко.

В нежные лета – да и за всю, по сути, жизнь – у меня случилось четыре яркие находки.

Пять рублей. Они полоскались в луже, и я наехал сверху велосипедом. Если не ошибаюсь, я купил на них у спекулянта в

"Детском мире" четырехосный спальный вагон для двенадцатимиллиметровой немецкой железной дороги. Эта железная дорога была моей страстью. Миниатюрные паровозы и вагоны, мосты и шлагбаумы, дома и платформы, воспроизводившие в точности все необходимые оригиналу внешние детали и надписи (а в дорогих моделях – даже видимые через окна части интерьера), вызывали у меня сладкий трепет. Часами я перекладывал и рассматривал свою небогатую коллекцию. На уроках вместо конгруэнтных треугольников вычерчивал в тетрадях сложные планы путей, схемы соединения управляющих контактов и реле, которые должны будут автоматически переводить стрелки, открывать-закрывать семафоры.

Проекты оставались на бумаге – воплощение требовало прежде всего свободного пространства, а его-то в нашей двухкомнатной квартирке и не хватало катастрофически. Максимум, что я мог время от времени здесь собрать, – примитивное кольцо с одним-двумя ответвлениями. Убожество своих обстоятельств я преодолевал, по-детски легко переходя на иной уровень реальности: снимал с полки атлас, заложенный на карте Канады – чем-то она полюбилась мне больше других, – и поезд мой катился уже не от батареи к дивану и обратно, а из Ванкувера в Галифакс с остановками по всем обозначенным пунктам для смены локомотивов и переформирования состава: в Калгари ждали цистерну "Шелл" и контейнеры, из Виннипега в Оттаву отправляли фирменные двухосники "Мартини" и "Чинзано". В кровати, перед сном, повернувшись к стене и накрывшись второй подушкой, я мечтал, что однажды каким-нибудь чудом у меня заведется отдельная комната (в чем не полагалось сомневаться, ибо на этой вере держался весь мой внутренний мир), и тогда я построю большой стационарный макет с прихотливым ландшафтом из папье-маше, тоннелями, эстакадами, разъездами и многопутевым вокзалом. Такие макеты демонстрировали на ежегодных выставках в Доме железнодорожника солидные дядьки, игравшие в милые моему сердцу игрушки вполне самозабвенно, – ходили слухи, что негласным председателем у них чуть ли не член Политбюро. Наверное, сотни раз я совершенно въяве, вплоть до ощущения в кончиках пальцев, переживал эту радостную работу, начиная с поиска оргстекла нужной величины и заканчивая отправлением паровозика в первый испытательный рейс.

(Много лет спустя, кочуя по чужим квартирам, я точно так же стану убегать ночами в фантазии о том, как устроил бы свою: немореный стеллаж, система подвижных светильников, два просторных стола углом, письменный и рабочий, кресло-вертушка, а над столами, дабы не на голой стене отдыхал глаз в паузах занятий и плавно наплывала новая мысль, подсвеченные аквариум и сад камней в застекленной книжной полке… – и тем уберегусь от отчаяния.) Если ты прилежен и терпелив, ты непременно достигнешь того, к чему стремишься, – семья и школа настойчиво одурманивали незрелое сознание этой беспардонной ложью. И я прилежно копил звонкую советскую монету, утаивая от родителей по гривеннику со сдачи при каждом походе в магазин за колбасой или картошкой. А навещая, когда гривенников набиралось достаточно, "Детский мир", не столько пополнял себе вагонный парк – чего хотелось, понятно, в первую очередь, – сколько, с прицелом на будущее, разыскивал у барыг бесполезные покуда переключатели и трансформаторы, о назначении которых узнавал из каталогов с выставок. Дома бдительно сторожил, гоняя мамашиных кошек, журнальный столик, где, не имея места, хранил свои хрупкие модели. Но вот тут я за козявками проморгал слона. Братишка у меня подрос, покинул колыбель, почувствовал вкус к самостоятельным действиям и как-то, буквально в один прием, благополучно мне все переломал: рельсы погнул, домики разбил, у вагонов в лучшем случае отковырял колеса. Оправившись от потрясения, я кинулся спасать, ремонтировать – и махнул рукой: урон был очевидно непоправим. С младенца взятки гладки – мне не требовалось объяснять прописные истины, если я и злился, то не на брата. И немногое, что он пощадил, вскоре все равно отошло ему – ибо не составляло больше никакой цельности, а без нее сразу пропадал всякий интерес. Я вынес из этой истории крепкую науку и впредь остерегался каких-либо увлечений. Однако любая железнодорожная атрибутика – особенно ажурные опоры контактных линий, переплетение путей на узловых станциях и последние бытующие паровозы – долго еще волновала меня, как героев Платонова.


Фабрика глобусов. Вернее, свалка при ней. Класса до шестого на все праздники, каникулы и выходные родители сплавляли меня бабушке (исключая летние месяцы, летом я назначался в узилище – пионерлагерь, и там смену за сменой в кружке "Умелые руки" выжигал на фанере картину Сурикова "Боярыня Морозова" в половину натуральной величины). Бабушка жила в центре, на Новокузнецкой, где новые дома соседствовали с дореволюционными меблирашками, лабазами и мануфактурами. Поскольку уже самая первая моя попытка завязать знакомства в бабушкином дворе обернулась неравной дракой с рыжим верзилой существенно старше меня и его окружением, в которой мне съездили по лбу качелями, гулять я предпочитал на задворках, исследуя их и продвигаясь все дальше вглубь – словно проникал в неведомую страну. Это были целые кварталы каких-то сараев, маленьких мастерских, бесколесных фургонов и гаражей, сросшихся стенами, углами, примыкавших к флигелям таких же невысоких зданий, – железные, шиферные, рубероидные крыши образовали ступенчатые террасы, и получалось, забравшись в известном месте, пройти по ним километр, не меньше.