Но еще сильнее притягивали к себе лазейки и проходы внизу, меж стен. Огрехи спонтанной застройки, они сложились в сущий лабиринт. Где-то я протискивался, втягивая живот и пачкая курточку, где-то вольно шагал просторными коридорами. Здесь водились крысы, а о крысах я часто читал, но никогда прежде их не видел, так что испытывал к ним – хотя и помнил: они переносят чуму – отнюдь не отвращение, а жгучее любопытство. Возле домов встречались замкнутые пустыри-колодцы, в них выходили полуподвальные пыльные окна или облупленные двери черных лестниц, откуда, бывало, выкидывали что-нибудь стоящее – скажем, блоки допотопных электронно-вычислительных машин: пестрый ковер проводов в металлической раме с разъемами, с красными и зелеными цилиндриками сопротивлений. Однако главный клад лежал не на виду. С крыши его вовсе нельзя было обнаружить, а с земли он открывался только пытливому, не вдруг. Я, конечно, знал, что помойки – источник ценных вещей и в сокровенных своих глубинах чего только не прячут. Уже показали новую серию телефильма про милицию "Следствие ведут знатоки": мелкие жулики с городской свалки – актеры Менглет и Носик – на глазах всего советского народа доставали из мусора бриллиантовые броши. Но здесь дух захватывало от впечатления скорее эстетического. Перекрытый вентиляционными коробами тупичок из фабричного брандмауэра и двух разных заборов, эдакую пещеру Али-Бабы, глобусы заполняли доверху – гора глобусов, желто-синих картонных планет, склоном ко входу. Похоже, сюда годами отправляли через пролом в заборе бракованную продукцию: попадались треснутые, расколотые, безнадежно оборванные, но по большей части брак заключался в смещении отверстий, неровной наклейке карт – отчего возникал разрыв в траектории экспедиции Магеллана – и тому подобной ерунде. Правда, на многих уже стихии оставили следы своих разрушительных воздействий. Несколько выходных подряд я раскапывал и сортировал эту кучу. В результате одних лишь обычных, учебных, но безукоризненных, угодивших сюда явно по ошибке, отобрал дюжину. А еще, с пренебрежимыми дефектами, гиганты – как надувные пляжные мячи, и, напротив, карлики – для школьных приборов, демонстрирующих движение Земли вокруг Солнца, смену дня ночью и времен года. А еще – я и не подозревал, что такие существуют: украшают, не иначе, кабинеты важных людей – пятнистые политические; среди них совсем раритетный, старый, непривычных густых цветов и с колониями. Особняком – жемчужина, ручная работа: чуть-чуть пообитый рельефный глобус Луны.
Кто-то мелко надписал на нем простым грифелем: Море Ясности,
Коперник. Не мог же я все это бросить на произвол дождей и снега. Я перетаскивал земные сферы, как арбузы, прижимая к бокам; и на подступах к дому начинал опасливо осматриваться: не столкнуться бы с кем из кодлы рыжего. Обошлось. Бабушка не роптала, хотя теснота у нее была еще почище родительской. Но глобус без подставки – предмет, который очень трудно удержать в отведенном для него углу. Месяц спустя мне и самому надоело, что они катаются по всей квартире. Тогда мы сели с бабушкой и приняли соломоново решение. Мне будет достаточно по одному каждого вида. Однако и остальное не должно пропасть втуне.
Вечером в воскресенье, перед моим отъездом домой, мы вместе за три ходки перенесли их авоськами на веранды ближайшего детского сада (сторож, выслушав нас, засмеялся, но ворота отомкнул и показал, где какая группа гуляет); причем яростно спорили, как распределить: чтобы совсем малыши нашли шары поменьше либо наоборот. Бабушка давно умерла. Лунный глобус просуществовал у меня дольше других. Его раскокал кто-то из моих ретивых институтских приятелей, когда я собрал в отсутствие родителей компашку отметить окончание первой сессии.
Утопленник в канаве на Крылатских горах. Тогда здесь была еще глухая московская окраина. За полуразваленной церковью и древним кладбищем, где на поросших мхом надгробиях не всегда удавалось разобрать надписи – позже его срыли в преддверии Олимпиады, – уже начинались деревни: собственно Крылатское и дальше -
Татарово. От наших домов, последних перед кольцевой, если не считать раскинувшейся на многие гектары укрытой в лесу
Кремлевской больницы, тропинка к холмам тянулась краем поля, засеянного то овсом, то гречихой, вдоль ограды яблоневого сада.
Сад принадлежал неведомо кому, и за ним не очень-то доглядывали: в конце лета родители посылали нас туда нарвать антоновки на варенье. Кроме ограды сад и поле разделял рукотворный овражек, длинная и глубокая яма. Весною в ней собиралась талая вода, и мы катались на плотах. Потом уровень воды падал, и аквариумисты ловили маленькими сачками циклопов – микроскопических плавающих существ, годных на корм домашним рыбам. Изредка доставался кому-нибудь и тритон (такая вот концентрация мифологических мотивов в отдельно взятой луже) – красивая небольшая саламандра с перепончатыми лапами и зубчатым гребнем от головы до кончика хвоста. Про тритонов, про их способность к регенерации, рассказывали много чудесного. Землю из ямы вынули давно и аккуратно – на откосах успел подняться новый кустарник, а осины над обрывом не опрокинулись и не засохли. Сперва мы заметили серую кепку, повисшую на кусте, и что-то острили по этому поводу. Мы учились во вторую смену, а с утра вышли посшибать майских жуков, втроем: я и два моих приятеля из параллельного класса – будущий пьяница и будущий комсомольский вожак. Владелец кепки лежал в воде ничком и не слишком бросался в глаза, ибо одет был в тон окружающим его сырым корягам. Должно быть, поддатый работяга с крылатской птицефермы: вздумал, судя по приспущенным штанам, облегчиться с обрыва, не устоял и полетел вниз, а там ударился головой о комель – и готово. По молодости лет единичная смерть представлялась нам событием государственного значения, и хотя никому из нас еще не доводилось видеть мертвеца, притихли мы не от испуга, а от растерянности, быстро сменившейся возбуждением, – даже не верилось, что мы оказались причастны к происшествию такого масштаба. Будущий комсомолец, уже отличавшийся замашками лидера, распорядился караулить, чтобы нашего жмурика никто не присвоил, и побежал к автоматам звонить в ноль-два. Примчался назад, подождали – ни сирен, ни мигалок. Дождик покапал и кончился.
– Ты, – спрашиваем, – с кем говорил-то?
– С теткой.
– И чего она?
– Ничего. Домашний адрес записала.
– Твой?
– Нет, покойника!..
Минут через сорок неспешно подъехал зеленый с синей полосой милицейский "газик". Толстый усатый капитан с бутербродом и бутылкой кефира, мужик в кожаной куртке и рядовой водитель поглядели сверху, посовещались, на нас – ноль внимания. Капитан вернулся в машину и долго разговаривал по трескучей рации.
Вылез, допил кефир и скомандовал:
– Вытаскивайте его!
– Мы?! – удивились мы.
– А кто, я?
Не поспоришь – логика! Хватаясь за ветки, мы спустились к воде и замерли, подталкивали друг друга локтями. Пока-то он не страшный, бревно бревном. Но коснуться, перевернуть, посмотреть ему в лицо…
– Не ссы, не укусит, – ободрил милиционер. – Вот ты, здоровый, бери за ногу! Туда его кантуйте, где полого…
Я помянул недобрым словом свою комплекцию, вечно выделяющую меня из масс. Побито нагнулся и ухватил стоптанный каблук. Однако ботинок неожиданно легко слез вместе с носком, обнажив грязно-восковую ороговевшую пятку. И тут нас дружно, без предварительных судорог, в три глотки вырвало.
А эта находка – по времени самая ранняя: скорее всего, я еще не поступил в школу, – вальдшнеп в траве на том же гречишном поле.
За давностью картинка смазана, осталась схема впечатлений. Вечер летний, но прохладный уже, августовский, очень ясный, кучевые облака собрались к западному горизонту и сопровождают багряное раздутое солнце, на которое можно смотреть не щурясь. Я гулял на холмах и возвращаюсь домой; на ужин будут блины со сгущенкой; мне уютно, я в бабушкиной желтой вязаной кофте. Я не помню, что привлекает мое внимание; как будто и вовсе не было никакого знака: по чистому наитию я делаю шаг в сторону с тропинки, сажусь на корточки и ладонями раздвигаю у края пашни высокую, густую, выгоревшую за долгое сухое лето зелень. Наверное, первогодок, почти еще птенец: в цвет сепии, с пестринами, с длинным прямым клювом – даже не пытается взлететь, но жмется к земле, втягивает голову в сложенные крылья и словно косит на меня по-заячьи, назад и вверх. Я знаю вальдшнепа, среди других диковинных птиц вроде глухаря и удода, по этикеткам спичечных коробков – целая птичья серия – и до сих пор пребывал в убеждении, что водятся они только где-то в дремучих лесах. С минуту я разглядываю его затаив дыхание. Он не так уж и мал, но кажется таким невесомым и хрупким, что я опасаюсь чем-нибудь повредить ему, если возьму в руки, хотя взять хочется. Потом отпускаю траву и отступаю. И дома ничего не рассказываю – боюсь, что мне не поверят…
Но странные все-таки штуки играют с человеком охота да икота.
Детство, разумеется, – золотые денечки, но не до такой же степени, чтобы вспоминать о них двое суток подряд. Суп виноват.
По дороге с вокзала, в овощной лавке, Андрюха наскреб на кочанчик капусты и банку томат-пасты. К вечеру я соорудил отличное густое варево. Только крышка у перечницы оказалась плохо завернута, и весь перец ухнул в кастрюлю разом. Так что за ужином пришлось попотеть. Отозвалось мне это с запозданием, ранним утром. Спать я уже не мог, решительно проснуться не хватало воли – вертелся, икал в полубреду, вот и лезли в голову неожиданные вещи. Сквозь пелену слышал раздраженное Андрюхино шарканье – то ли он и сам страдал, то ли мои утробные звуки его разбудили. Когда за ним хлопнула дверь, я пожалел, что талдычил ему о деньгах слишком настойчиво. К пожару недр примешивалась знакомая невротическая беспричинная тревога – и хрен ее развеешь в одиночестве. А он возьмет да скроется теперь, и правильно сделает, – чтобы я не пенял ему насчет долга понапрасну, до срока. Я, конечно, не думал, что он не вернется никогда: вещи-то остались в шкафу. В походах и экспедициях демократично зарастающий грязью наравне со всеми, в городе Андрюха стирал дважды в неделю и чугунным утюгом, найденным у меня под плитой, манипулировал, бывало, н