Свобода — страница 32 из 40

Мы отчужденно замолчали. Телевизор транслировал арктические панорамы. Я подумал, что все равно хорошо сделал, приехав. Уже давно мы нуждались друг в друге ровно настолько, чтобы встречаться пару раз в году – один из них, как правило, в сентябре, в ее день рождения. Я знал, что сходиться чаще было бы тяжело нам обоим. Но и стоило мне прозевать очередной срок – она обижалась, переживала, что забуду ее совсем. Сегодняшний визит благополучно освобождал нас до осени.

Я выждал паузу, перевел разговор на другое и осторожно закинул удочки, нельзя ли сколько-нибудь одолжить у нее. Она растерялась и запустила пальцы в журнал мод на столике – всю жизнь их выписывала и ничего не шила. Она не умела отказывать: робела, обыкновенно уступала, а после стыдилась своей робости – и потому очень не любила, когда ее о чем-либо просили. Это я перенял по наследству.

– Нет так нет, – сказал я. – Не бери в голову.

– Понимаешь, медицина – такая прорва… Ладно, операции нам оплатили. Но половину специалистов мы приглашаем за свой счет. И еда… Больничная – в рот не лезет! Мне теперь зарплату поднимают каждый месяц. Но цены-то обгоняют!

Она приготовила мне омлет с расплавленным сыром. Я еще не проголодался, но не мешало загрузиться впрок. За столом расспрашивала:

– Не болел?

– Смотря чем. Дух, боюсь, болен у меня. Как выражается английский словарь – проходит через ночь. Остальное вроде нормально.

– Жилье получается пока что снимать?

– Я не снимаю сейчас. Сторожу квартиру. Друг один двинул на край света…

– Видишь, как удачно. Мы с твоим отцом тоже снимали, года два или три – не помню уже. Еще до тебя. Это ничего. Все устроится.

Женишься. Не надумал жениться?

– Я невыгодная партия. И необщительный.

– А работаешь по-прежнему в церкви?

– Ушел. Уволили, правду говоря. Они больше не издают книги.

– Но какие-то связи полезные, знакомства у тебя сохранились? Ты держись за них. Обязательно что-нибудь предложат. Если у тебя в руках издательское, литературное дело – это отличная профессия, настоящая.

– Ну да, – сказал я. – Так приблизительно и складывается.

– С твоим братом все по-другому, – посетовала она.- А в тебя я с самого начала верила. Ты был очень серьезный. Почти не плакал.

Сидел в манеже и рвал детские книжки – часами. Никак не мог научиться перелистывать. А я стирала ползунки и радовалась: вот вырастет глубокий, цельный человек…

На обратном пути имел место контролер, но странно расслабленный и уступчивый: я ему наплел, что у меня нету ни рубля, и он даже не заставил сойти на ближайшей остановке. Я только здорово перепугался от неожиданности, когда он сунул мне под нос красное удостоверение.

Я восстанавливал в памяти еще одну старую историю, связавшуюся и с мыслями о брате. Получасом ранее, попрощавшись с матерью, я спускался в подземный переход под Рублевским шоссе и разминулся с человеком, которого почти наверняка узнал.

Почти – потому что выглядел он совершенно разрушенным. Причем разрушенным не так, как это бывает от неудержимого пьянства или каких-нибудь более оригинальных пороков, – мне показалось, он попросту катастрофически, преждевременно постарел. А в старших классах я нередко хвастался тем, что хорошо с ним знаком. Учился он в центре, в английской, что ли, спецшколе. И выделялся среди моих ровесников, поголовно увлеченных музыкой и через пень колоду ковырявших на гитарах, профессиональным, по нашим меркам, обращением с клавишами. Естественной целью наших массовых музыкальных упражнений было поразить своими талантами возможно большее число девушек. Он же в самые что ни на есть рок-н-ролльные времена отдавал решительное предпочтение джазу, для девушек абсолютно невразумительному. Мечтал сбежать в

Голландию и поступить в джазовую школу в Амстердаме; захлебывался от волнения, рассказывая, какие всемирные знаменитости – Джон Льюис, Маккой Тайнер – порой ведут там занятия.

Как и пристало уважающему себя музыканту, западал на индийские дела и читал все подряд: "Рамаяну" и Дхаммападу (с пеной у рта доказывал, что, "убив отца и мать, брахман идет невозмутимо" ни в коем разе нельзя понимать буквально), Еремея Парнова и до дыр затертые книжки с ятями – сочинения йога Рамачараки; а заодно и ксероксы Штейнера, и дешевые американские покетбуки про оккультизм. Где-то (полагаю, не в "Рамаяне") он наткнулся на описание эксперимента, который следовало осуществить над собой.

В течение пятидесяти дней ежедневно, по часу, при слабом искусственном освещении, нужно было неотрывно смотреть в зеркало, глаза в глаза своему отражению. Первые недели две – и тут важно запастись терпением – не происходит ничего. Дальше понемногу отражение начнет гримасничать. Затем лицо в зеркале окажется не твоим и станет меняться раз от раза. И наконец, однажды там не отразится вообще никакого лица. Здесь-то и вспыхнет истина, состоится просветление, коего ради, собственно, все и затевалось. Пустота и полнота сомкнутся, сознание расширится и обымет космосы, скрытые прежде сущности предстанут астральному зрению, а тайные силы, духовные и телесные, будут освобождены из-под спуда и подчинятся воле…

Разумеется, он сразу перетащил зеркало к себе в комнату и вскоре, похоже, в этих потусторонних опытах преуспел: интеллигентные родители, подсмотрев очередной сеанс, нечто такое уловили между ним и амальгамой, что спешно определили сына в клинику Ганнушкина. К новому повороту событий он отнесся с юмором и считал, что ему только на руку – белый билет обеспечен.

В больнице он беседовал с врачами на отвлеченные темы, прятал таблетки под язык и разгадывал кроссворды. Пока по глупости, угостившись контрабандным спиртиком из боржомной бутылки у соседа-шизоида, не ввязался в драку с санитаром. Тогда с ним что-то сделали. Он не распространялся, что именно (молчал и о результатах своих путешествий в зазеркалье), но вариантов, думаю, существовало наперечет: сульфазин, инсулин, электрошок, какое-нибудь лоботомирование… И быстро выписали, с диагнозом благоприятным для его пацифистских устремлений. Он почти ничего не утратил – ни от ума, ни в эмоциональном плане, и даже мог по-прежнему самозабвенно смеяться. И клавиры Баха играл с прежней проникновенной точностью. Но джаз… Едва он пытался теперь оторваться от темы, все начинало звучать как исполнение регтайма механическим пианино. Причем он всячески выставлял это напоказ: всюду, где была возможность, непременно садился к инструменту, но уже через несколько тактов с виноватой улыбкой отнимал руки и будто бы заново удивлялся открытию. Я догадывался, зачем нужны ему подобные болезненные демонстрации.

Не жалости и не сочувствия он хотел от нас – другой характер и другой сюжет, – а понимания величины его потери. Как будто ждал, что и мы зададимся вопросом, который жег его – сжигал медленно, но дотла. Однако ведь – жив, не дебил, не в тюрьме… Его друзья не в том возрасте пребывали, чтобы принять действительно близко к сердцу такую прикрытую, внутреннюю чужую боль. После школы он устроился аккомпаниатором в детскую секцию художественной гимнастики. Потом нас всех раскидало. Но лет пять спустя кто-то еще рассказывал мне, что он по-прежнему аккомпанирует и ни с кем не поддерживает контакта.


– Где тебя носит? – спросил Андрюха.

Он сидел на кухне, жарил курицу, пил пиво и читал в газете страницу брачных объявлений. Я устыдился своих несправедливых давешних мыслей.

– Здрасьте пожалуйста. Да я тут днем чуть не окочурился, дожидаясь… Откуда такая роскошь?

– А? Нравится? – Андрюха снял со сковороды крышку и полил курицу вытопившимся жиром. Курица была что надо: крутобокая и золотистая – прямо с голландского натюрморта. Слегка надавил ложкой – корочка упруго подалась.

– Снова бабушка?

– Все, готова. Бери вон пиво в холодильнике…

И Андрюха отделил нам по хрустящему крылу – для начала.

Бабушка ни при чем. Сегодня он поехал на бывшую работу – без цели, а просто поболтать: может, кто чем промышляет в области купли-продажи. Вдруг его приглашают в бухгалтерию и выписывают с депонента премию по итогам прошлого сезона, которая ему полагается, потому что уволился он уже в новом году. Премия невеликая, половина оклада. В уплату долга она покрыла бы лишь малую часть – какой смысл, это ничего не решит. А так хоть побалуем себя. Лучший праздник – праздник желудка.

Андрюха выпятил подбородок и сделался важен, как Гегель, у которого минуту назад сошлись концы с концами в картине самораскрытия абсолютного духа. Законная гордость добытчика.

Пиво он принес дорогое, тверское.

– Обратно не зовут? – спросил я.

– Вовсю.

– И что ты?

– Ну нет. Нельзя никогда возвращаться.

Разговор наш не клеился. Андрюха держался очень напряженно.

Должно быть, предвидя, что речь о деньгах зайдет непременно, заранее сложил какие-то слова в ответ и торопился произнести их.

А я не давал повода. Я с радостью убедился, что уходить ему неохота, и боялся лишним напоминанием все испортить. Вот мы и мялись, как влюбленные на первом свидании. Прогрохотал снаряд в мусоропроводе. Я уронил вилку. Андрюха сказал:

– Встретил там мужика – он у нас в Армении полем командовал. А теперь – шишка. Контролирует всю сейсмическую программу. Хороший дядька. Поговорили с ним. Интересные вещи всплывают…

В основных чертах из множества Андрюхиных рассказов мне было известно, чем занималась его геофизическая партия. Бурили шурф – большей или меньшей глубины, в зависимости от конкретной задачи и условий – и закладывали взрывчатку. Потом производили взрыв, и самописцы в разных точках фиксировали сейсмические колебания.

Через несколько километров – новый шурф, новый взрыв, – и так продвигались. По совокупности измерений делали выводы о тектонических особенностях района и содержимом недр. Наверное, в проекте намечалось охватить этими исследованиями всю страну – только страна пошла некстати разваливаться. Буквально в последнее спокойное лето Андрюхина экспедиция работала на границе Армении и Азербайджана. И все теперь я впервые услышал от Андрюхи, что деятельность их там была не совсем обычной.