Свобода – точка отсчета — страница 47 из 99

Ничего не надо и Гарольду Блуму: он свою репутацию культурного консерватора отстоял в многолетних боях и уже ничего не страшится. Блум, можно сказать, вписывается в американский либеральный расклад в качестве необходимого противовеса. Шестидесятичетырехлетний профессор Йельского и Нью-йоркского университетов, автор двух десятков книг, он один из немногих, кто решается вызывающе настаивать на традиционной иерархии ценностей, на безусловных достоинствах МБЕМ. Таким вызовом стала и его последняя, только что вышедшая книга — «Западный канон».

Тут хорошо бы сделать оговорку. И само существование Беллоу, Блума и других, и их публичные высказывания, и их книги, выходящие в солидных издательствах, и рецензии на них в престижной периодике, и особенно бешенство, с которым их критикуют, — все это знаки нормальной полярности. Когда мы говорим о пересмотре иерархии, нельзя забывать, что мультикультурализм — лишь одна из тенденций в американском, вообще-то глубоко традиционном и даже пат риархальном, обществе. Другое дело, что сейчас она ведущая, но еще поживем, посмотрим.

Итак, Блум поставил перед собой задачу определить читательский канон за всю историю эллинско-христианской цивилизации. Всего он называет 3000 книг 850 авторов, стоящих внимания образованного человека, и если бросить работу и читать по книжке, скажем, в два дня, то на это уйдет шестнадцать с половиной лет. Но знать этих писателей в лицо неплохо, так что сочинение Блума может служить неким путеводителем. Однако это не просто справочник, а часто остроумные и глубокие рассуждения о смысле культуры в жизни. В частности, Блум хорошо пишет о традиции: «Это не только процесс преемственности, но и борьба между гением прошлого и вдохновением настоящего, итог которой — либо литературное выживание, либо каноническое забвение». Состязательность — агон — Блум вслед за Хейзингой (см. его недавно вышедшую по-русски книгу Homo Ludens) считает основой существования культуры, «железным законом литературы». Для него точка отсчета в этом агоне — Шекспир. С ним, по Блуму, состязаются, например, Фрейд и Джойс.

Настаивая на исключительно эстетических достоинствах словесности, Блум говорит о том, что «чтение даже самых лучших писателей не прибавляет гражданских добродетелей», а литература никогда не была в состоянии «ни спасти личность, ни улучшить общество». При этом он далек и от популярной трактовки культуры как развлечения, тонко замечая: «Текст приносит не удовольствие, а высокое неудовольствие», суть которого коренится в том, что чтение великих книг «дает ощущение собственного одиночества, такого, которое есть конечная форма противостояния идее смертности». Нетрудно заметить, что это отношение к литературе религиозно. Так артикулирует и сам Блум: «Поскольку я слышу голос Господа в Шекспире, Эмерсоне или Фрейде, то мне легко счесть «Комедию» Данте — Божественной».

Автор «Западного канона» — блестящий полемист. Со всем, что он пишет, прямо или косвенно, против мультикультуралистской свирепости, или вульгарной социологичности, или облегченного подхода массовой культуры, хочется соглашаться. Но я давно заметил, что по-настоящему оценку человеку и концепции дает не негативная, а позитивная программа. Критика проще апологетики: она всем нравится. Припоминаю интервью в «Литературке», где разносилась вдребезги вся современная русская словесность начиная с Бродского и Солженицына — ярко и даже убедительно, но в конце было сказано, что очень хорош один бруклинский прозаик (он не виноват, так что от забывших фамилию скроем).

Понимая, что 850 авторов никому не под силу, Блум предлагает сокращенную позитивную программу из 26 писателей, каждому из которых посвящена отдельная глава. Перечислим.

Данте, Чосер, Шекспир, Сервантес, Монтень, Мольер, Мильтон, Джонсон, Гёте, Вордсворт, Остин, Уитмен, Дикинсон, Диккенс, Джордж Элиот, Толстой, Ибсен, Фрейд, Пруст, Джойс, Вирджиния Вулф, Кафка, Борхес, Неруда, Пессоа, Беккет.

И всё! Лучше бы Блум этого не делал. Лучше бы ограничился изящными и умными рассуждениями о книгах, писателях и читателях. Теперь же, в ретроспективе, по-другому выглядят все его замечательные умозаключения. Потому что понимаешь, насколько ограничен, субъективен и несправедлив каждый человек, даже такой несомненно широкий и крупный, как Гарольд Блум. Тем более имею право на узость и субъективность я, решительно не согласный с половиной предложенного в «Западном каноне» списка.

Именно половину я бы оставил, заменив остальных теми, кто сейчас — в моем, разумеется, представлении — зияет отсутствием. Прежде всего — это древние. Вершины литературы у Блума начинаются с Данте — титана Возрождения. Но что возрождалось? Гомер, Платон, Софокл, Еврипид, Аристофан, Гораций, Овидий, Петроний — я бы поставил их на место англичан, вроде Остин и Джордж Элиот: этак и вполне достойных Слепцова или Мельникова-Печерского можно включить в мировой пантеон.

Вот тут возникает самый болезненный вопрос: а где русские? Как сумел суперэрудит Блум обойтись без Достоевского и Чехова? Постижение словесности, понимаемое как обретение персонального бессмертия, — без Великого Инквизитора и Свидригайлова? Примат эстетики? Без чеховского «творчества из ничего»? В моем списке непременно присутствовали бы еще Пушкин и Гоголь; из XX века — Платонов, фигура покрупнее и Беккета, и, уж конечно, Неруды, и даже Кафки, пожалуй.

Француз возмутится тремя французскими именами. И в самом деле — почему нет, как минимум, Рабле? Немец будет явно недоволен всего тремя немецкими авторами, из которых лишь двое — сочинители в привычном смысле слова.

Критика убедительнее апологетики. Я радостно соглашаюсь с Блумом, когда он называет варварами тех, кто пытается приспособить литературу к общественным нуждам, но горестно развожу руками, увидев среди величайших из великих имя никому не известного португальского поэта Фернандо Пессоа.

Впрочем, Пессоа — простительная дань снобизму, который неизбежно вырабатывается у любого прилежного читателя. Примечательно другое: в списке Блума ясно просматриваются не просто личные вкусы и пристрастия, а приверженность к своему.

Ключевое слово современности — свое. Нагляднее всего это проявляется у футбольных болельщиков. Но и во многих иных, чтоб не сказать во всех, сферах — тоже обязательность примыкания к большому и несомненному в атомизированном страшном мире. Так гордятся гражданством, национальностью, местом рождения, природой, лесом за речкой, речкой, березками — тем, что существует помимо тебя, вне твоих усилий и достижений. В принципе это береза могла бы гордиться тем, что ты под ней разворачиваешь плавленый сырок. Или — стыдиться. Но происходит обратное! Мы сами решаем за березу, за страну, за культуру, за язык — будто мы их придумали и вывели в жизнь.

Выросший в этом языке и этой культуре, вросший в них, Блум не захотел или не сумел отрешиться от своего. Или поступил так умышленно и принципиально, будучи интеллектуально смелым и честным: свое — это свое. Я бы из их чертовой дюжины оставил четверых — Шекспира, Диккенса, Джойса и Беккета. Но зато среди моих двадцати шести было бы шесть русских. Могу себе представить, что португалец приплюсовал бы к Пессоа — Камоэнса и еще кое-кого, неохота открывать энциклопедию. А нигериец? У них, между прочим, есть нобелевский лауреат. Отсюда уже недалеко до списка зулуса. У Блума четыре женщины, а во что превратит «западный канон» феминистка? А обретающее голос сексуальное меньшинство сохранит Пруста, но гневно вышвырнет Джойса, а Беккета заменит Теннесси Уильямсом.

Самое любопытное во всем этом то, что при всех вариантах в выигрыше литература. Ее фантастическое богатство и разнообразие. На эту тему есть чудесная поговорка: «Молодца и сопли красят». Величие литературы — только в совокупности. А классиками в ней становятся. Исторический истеблишмент культуры не назначается, а вырастает, как та же береза. За него можно бороться, как за чистоту языка, но бессмысленно: ему это все равно.

Свое же всегда и всюду останется своим — такова низкая истина свободной личности в свободном обществе.

Как-то я перелистывал выпущенный в 50-е годы в эмиграции «Казачий словарь-справочник». Мелькнуло имя Лермонтова, я подивился культурной широте издания и поискал Пушкина — его не было. Вернулся на «Л» и прочел: «Лермонтов Михаил Юрьевич (1814–1841), русский поэт, убитый на поединке казачьим офицером Мартыновым».

1994

Петра творенье25 шедевров мировой литературы в пересказе Петра Вайля

Гомер, «Илиада»

Три тысячи триста лет назад греки в течение девяти лет осаждали и в конце концов взяли Трою. Самая (помимо «Войны и мира») военная классика из всех существующих. Пикантность в том, что причина войны — не геополитический конфликт, а похищение жены одного из греков, прекрасной Елены. Этот эпос — истинный киносценарий, даже не литературный, а именно режиссерский: раскадровка, динамичный монтаж эпизодов, быстро перемежающиеся планы: общий (взгляд богов с Олимпа), средний (битва и скандалы) и крупный (переживания героев). Если бы сценаристом «Трои» был Гомер, Ахилл в исполнении Брэда Питта и другие участники кино сильно бы выиграли. Однако Гомер был слепой, и в сценаристы его бы вряд ли позвали.

Гомер, «Одиссея»

«Илиада» — мощнее, «Одиссея» — богаче и тоньше, поэтому лежит в основе всей мировой западной словесности. Одиссей, герой Троянской войны, никак не может возвратиться на родину вроде бы из-за происков богов, но на деле потому что не очень хочет — ему интересно путешествовать и постигать мир с его разнообразием женщин. Одна, Цирцея, превращает спутников Одиссея в свиней, а он при этом свинарнике живет с хозяйкой целый год. Одиссей странствует двадцать лет, и все это время его ждет Пенелопа, не подозревая, что навеки стала символом супружеской верности. Вернувшись к себе на остров Итака, Одиссей производит контрольные выстрелы из лука во всех сватавшихся к Пенелопе женихов. Вероятно, самое сексистское произведение мировой литературы.

Аристофан, «Лисистрата»

Созданная двадцать пять столетий назад в древних Афинах комедия — мало того что замечательно смелая и смешная, но и предваряет множество современных общественных течений. Протофеминизм: женщины, предварительно договорившись, отказываются жить с мужьями половой жизнью. Протоантимилитаризм: причиной недавания становится война, которая отвлекает мужчин от постели и очага. Протопсихологизм: страсть и похоть побеждают, и женщины прокрадываются к партнерам вопреки собственным запретам. Протораскованность: то, что в русских переводах именуется «посох», «стебель», «хвостик» и т. п., вызывает живейший интерес автора и персонажей, однообразно называясь «хуй».

Петроний, «Сатирикон»

Первый истинно современный роман — стремительный авантюрный сюжет с сюжетными ответвлениями, множественность персонажей, аморализм и ненормативная лексика. Автор, приятель Нерона и законодатель древнеримских мод и вкуса, знал, как жить и как уйти из жизни: приговоренный императором к смерти, перерезал вены и скончался, спокойно беседуя с друзьями. Герой его романа — интеллигентный деклассант, чей лозунг «Цель этой жизни — любовь», что не имеет ничего общего с евангельскими заповедями, а означает всего лишь интимную близость. Самый примечательный персонаж — Трималхион — «новый римский», почти неотличимый по способу мышления и словоизъявления от его последователей в другое время и в другом месте.

Блаженный Августин, «Исповедь»

Удивительный по откровенности личный отчет язычника, перешедшего в христианство (IV–V вв. нашей эры) и позже причисленного к лику святых. Проникновенное покаянное описание соблазна гладиаторских боев при полном теоретическом их отрицании. Решающим образом повлиял на исповеди Руссо и Толстого и вообще на все европейское миропонимание. Идея прямого публичного покаяния (то, чего не дождаться от нынешней России, считающей себя христианской страной) — отсюда. Трактовка идеи любви — во многом от него же: разной любви. Женско-мужской: «Я еще не любил, но уже любил любовь и, любя любовь, искал, кого бы полюбить». Любви практически-вселенской: «Я понимаю в той мере, в которой люблю».

Уильям Шекспир, «Гамлет»

Датский принц обнаруживает, что его отец не умер естественным образом, а был убит дядей, женившимся после этого на его, Гамлета, матери. Мстить надо. Но как и когда? Начинается долгая возня с собой. У каждого поколения — свой «Гамлет». В подвижном нынешнем мире культурное поколение не совпадает с биологическим. Социально-культурные коды сменяются чаще, чем прежде. Примерно каждые десять лет появляется новый «Гамлет»: самого знаменитого в мире думающего героя заставляют задумываться над сегодняшними вопросами. Ошеломленно рефлектирующим советским шестидесятником был принц Иннокентия Смоктуновского. Он размышлял. Если появится новый российский Гамлет, сразу грохнет дядю, потом разберется с мамой.

Уильям Шекспир, «Ромео и Джульетта»

История о веронских подростках, полюбивших друг друга и покончивших с собой при столкновении с препятствиями любви. Английский оригинал и русский перевод не совпадают, пожалуй, более, чем в других случаях. По-русски — сентиментальная романтичность, по-английски — эротический накал, опережающий свободу словесности столетия на четыре. Расхожее по Пушкину «Любви все возрасты покорны» получает совершенно иной извод: не общепринятый вверх, к старикам, а вниз, к детишкам. Дети заигрались в любовь — да так, что овеществили всю нашу безответственную болтовню: «Жить без тебя не могу», «Только смерть нас разлучит» и пр. Они так сказали и так поступили: не смогли жить и разлучились, совершив детоубийство любви.

Мигель Сервантес, «Дон Кихот»

Сервантес умер в один день с Шекспиром. Тогда этого не заметили, а мы знаем, что второй — величайший писатель всех времен и народов, первый — автор величайшего романа (признано опросом литераторов мира в конце ХХ века). Роман — о слабоумном испанском дворянине, вообразившем себя доблестным рыцарем. Классический лох — прославленный герой: это не только понятно, но и радостно. Каждый из нас, как бы ни был удручен, не ринется на ветряные мельницы, приняв их за дьявола, — и не только потому, что ветряные мельницы — туристическая редкость. Наш дешевый здравый смысл пестует глупости Дон Кихота, пренебрежительно отмахиваясь от трезвого разума его слуги Санчо Пансы — именно он, Санчо, недостижимый образец разумного поведения.

Франсуа Рабле, «Гаргантюа и Пантагрюэль»

Они оба — Гаргантюа и его сын Пантагрюэль — много и охотно едят, отчего их именами и называют рестораны. Но автор романа, писатель XVI века Рабле, не зря был священником и врачом и разбирался в людях повыше и пониже желудка. Его главное открытие, задолго до «Имени розы»: миром правит смех. Возникающий в голове, тревожащий сердце и возбуждающий половое естество, смех есть вернейшая характеристика человека. Об этом писал, как ни странно, и Достоевский, который советовал присматриваться к тому, как человек смеется — в этом не обманешь. Рабле взглянул на «человека смеющегося» — и он оказался многограннее и познавательнее, чем «человек мыслящий». Умным прикинуться можно, остроумным — никогда.

Даниэль Дефо, «Робинзон Крузо»

Наверное, главная книга для человека с советско-российским опытом. Вот так и жили наши деды и отцы, выброшенные на свои острова — дома и семьи, собирая обломки прошлого и отбросы настоящего, строя наше будущее причудливой мозаикой из окружающей жестокости и собственной доброты. Мы уже подбирали сбереженное и посаженное ими. Роман о моряке, в одиночку (позже с туземцем Пятницей) уцелевшем на необитаемом острове, написанный для детей в начале XVIII столетия, оказался идейным руководством для очень взрослых века ХХ. Оптимистическая книга: всюду жизнь. Один знакомый нетрадиционной сексуальной ориентации даже утверждал, что это самая эротическая книга в мире — там есть фраза «Пятница нагнулся».

Джонатан Свифт, «Путешествия Гулливера»

Лучший пример несовпадения замысла и результата, победы художества над идеей. Дублинский священник Свифт писал едкую сатиру на современное ему британское общество XVIII века, а получилась книга, разошедшаяся по миру на мультфильмы, комиксы и разговорную речь. Советская песня 30-х годов «Моя лилипуточка, приди ко мне, побудем минуточку наедине» вряд ли порадовала бы автора. Но он же не знал, что написал не только очень смешное, но и выдающееся политкорректное произведение, где добродушно изображаются карлики и великаны, и среди лошадей в четвертой части книги ни одна не пострадала при описании, а умом они так превосходят людей, что поневоле думаешь — какие же бабки отстегнула коннозаводческая отрасль.

Стендаль, «Красное и черное»

Если бы Анри Мари Бейль, взявший псевдоним Стендаль, был нам известен только как знаменитый французский писатель, приходивший завоевывать Россию с армией Наполеона, — уже было бы примечательно. Но он оставил великолепную модель поведения молодого человека, вполне современную модель — что поучительно для России сегодняшней. И не только для России, разумеется: Стендаль — величина мировая. Жюльен Сорель делает карьеру, влюбляя в себя женщин, и думает, что любовь — это средство. Но она, любовь, решительно протестует, желая быть целью, даже больше того, самоцелью, — и конечно, добивается своего. У Сореля — крах, у любви — триумф. А как же иначе?

Гюстав Флобер, «Госпожа Бовари»

Единственная в мире такая могила — в городишке Ри, неподалеку от Руана, на надгробной плите написано: «Дельфина Деламар, урожденная Кутюрье. Мадам Бовари. 1822–1848». Там похоронены не две женщины, как может показаться, а все-таки одна — из жизни и из романа Флобера. Она очень хотела любить и жить по-людски, как ей представлялось, по-людски — приблизительно как всем нам представляется, то есть интересно. Однако жизнь сложилась не так, то есть неинтересно, приблизительно как у всех нас. И она умерла. Когда стоишь в городишке Ри в ожидании автобуса до Руана и вдруг фантазируешь, что он не придет и ты останешься тут навсегда, Флобер становится понятнее.

Джеймс Джойс, «Улисс»

Роман детективный по сути: страховой агент Леопольд Блум бродит по Дублину, стараясь выследить изменницу жену. Правда, попутно ставятся и отчасти решаются краеугольные вопросы мировой истории, философии, искусства. И все это — в один-единственный день, 16 июня 1904 года. Джойс сумел поместить в один заурядный день одного заурядного человека с его заурядными проблемами в заурядном городе — все человечество на протяжении веков. Как ему это удалось — до сих пор непонятно, так что «Улисс» остается глыбой, нависающей над всей современной литературой. В книге проясняются и некоторые локальные вопросы: можно ли пересечь Дублин, ни разу не пройдя мимо пивной? Нельзя!

Франц Кафка, «Процесс»

Непонятно, почему роман Кафки числят по ведомству абсурда. Нормальное реалистическое, едва ли не натуралистическое произведение о том, как тихого, маленького, ни в чем дурном не замеченного человека, не предъявляя обвинений, не слушая объяснений (чего?) и оправданий (в чем?), подвергают страшным репрессиям. Другое дело, что Кафка писал книгу в спокойной Праге еще до Первой даже мировой войны (закончил в 1915 году) — но на то в мире и гении, чтобы предугадывать и предсказывать. Чтобы люди ХХ века, особенно в Германии и России, хватались за голову: как он мог предвидеть? Да так, наверное, что всё внутри, а если гений — то что внутри у него, у нас снаружи.

Марсель Пруст, «В поисках утраченного времени»

Вещь, соблазнившая очень и очень многих кажущейся простотой успеха. Надо только припомнить звуки и запахи детства, описать игрушки и подушки, припомнить вкус пустяков и цвет мишуры, делать это долго-долго, подробно-подробно, протяжно-протяжно, путано-путано (называется «поток сознания») — и обеспечено признание, которое настигло Пруста, правда посмертно, но настигло же. Другое дело, что умерший в 1922 году француз, обивший кабинет звуконепроницаемой пробкой и там написавший в одном стиле и ключе не один, а целый цикл романов с этим единым названием, искал утраченное время, фиксируя его в уникальных своих мыслях и неповторимых словах. Он монотонен, однозвучен, скучен даже — но нельзя же оторваться.

Эрнест Хемингуэй, «Фиеста»

Приятели — американцы и англичане — в 20-е годы приезжают в испанский город Памплону на фестиваль с ежедневной корридой. Это дни св. Фермина, в июне, по сей день там такой же праздник. Герой словно оценивает себя — прошлого и настоящего — с чужой грани жизни-смерти: грани матадора, испытывающего судьбу по несколько раз в день. Рядом с героем — женщина: один из самых обаятельных женских образов мировой словесности. О ней ничего не говорится, всё — только через косвенные ощущения, и вообще весь лучший Хемингуэй — через косвенные ощущения и ничего не значащие впрямую слова. «Фиеста» — благородная книга: школа лаконичности и умолчания. Мужская проза.

Эрих Мария Ремарк, «Три товарища»

Межвоенная Германия. Позади — позор поражения, вокруг — бедность и борьба за существование, впереди — нацизм. Три друга держат круговую оборону взаимной преданности. Понятно, от этого много шутят и вызывающе много пьют, хотя по российским меркам очень умеренно, что выясняется пристальным читательским подсчетом. Если есть книга, в которой дружба важнее и главнее, чем любовь, — вот она. Единственное оправдание такой явной неправде — у Ремарка и любовь в первую очередь дружба, а потом уже, даже на первых романтических этапах, страсть и все такое. То-то выросшие на подобных книгах советские шестидесятники называли своих подруг «старик».

Альбер Камю, «Посторонний»

Слово, донесенное до России Сартром и Камю, могла взять на вооружение подруга Людоедки Эллочки — «экзистенциализм». Сложное слово, в быту сокращалось до «экзистухи»: «Понимаешь, старичок, экзистуха задрочила! Трешку дай до получки». Экзистенция — существование, а его основные проявления, согласно философии, расцветшей в 40-е годы во Франции, — страх и совесть, его территория — страдание и смерть. Все эти понятия — понятны, но Камю, автор и экзистенциалистских трактатов, написал внятный волнующий роман о конкретном человеке, который совершает убийство не потому, что злодей, а потому, что своеволец, который всё — всё-всё — хочет в одиночку, а общество ему не позволяет. Он и гибнет.

Джордж Оруэлл, «1984»

Антиутопия, написанная в 1949 году и пережитая многими народами при тиранах. Один из самых сильных доводов в пользу творческого могущества. Не живший при диктатурах, не сидевший в тюрьмах британец лучше всех сумел передать суть человека тоталитарного общества. Ни один писатель с советским или германским опытом не достиг такой тонкости и глубины понимания. Его высшее литературное достижение — даже не наблюдающий всегда за всеми Старший Брат, даже не виртуозно лгущее Министерство Правды. Главный шедевр — феномен двоемыслия: то, что исчезает последним с развалом монолитов власти и появляется первым при малейших признаках ограничения свободы. Человек верит и не верит одновременно — то и другое искренно. Массовая шизофрения.

Владимир Набоков, «Лолита»

Общеизвестно, что речь идет о половой жизни взрослого мужчины с несовершеннолетней девочкой — то есть об уголовно наказуемом деянии. Это так. Что и произвело общественный переполох в середине 50-х. Но, во-первых, тринадцатилетняя Лолита сама соблазняет Гумберта Гумберта. Во-вторых, он ее любит — искренне и самозабвенно: не душу, может быть, как возвышенно принято, но тело, неразвитое девичье, почти детское. В-третьих, он кается, понимая, что совершает нечто противозаконное: не против закона человеческого прежде всего, а Божьего. Гумберт в конце романа вдруг понимает, что лишил ребенка детства, — и, вероятнее всего, это его первейшая трагическая вина. В эпоху педофилии — бестселлер заново.

Юкио Мисима, «Золотой храм»

Самая знаменитая книга японской литературы — во многом потому, что автор повторил судьбу своего героя. Монастырский послушник из романа сжигает Золотой храм в Киото, так как не в силах совладать с энергией его красоты. Феноменально и разнообразно одаренный Мисима довел себя до физического и творческого совершенства, став силачом, красавцем и лучшим писателем Японии, после чего совершил в 1970 году харакири, уничтожив самое свое прекрасное творение — себя. Внешняя сторона дела — ритуальное самоубийство как знак возрождения утраченной самурайской доблести. Однако для истинного самурая Мисима был слишком современным и западным человеком, только погиб по-самурайски. Золотой храм восстановили в точности, Мисима остался в книгах.

Кобо Абэ, «Женщина в песках»

Токийский натуралист попадает в яму в песчаных дюнах, откуда никак не удается выбраться, и он остается жить в хижине на дне ямы с местной женщиной. Случайный плен оборачивается безвременным, жизнедеятельность на самообеспечение — копать и выбрасывать песок, чтобы не засыпало совсем, — становится смыслом жизни. Постепенно приходит понимание, что люди — те же песчинки, только параметрами крупнее, подверженные ровно тем же законам гидродинамики. Когда оказывается, что сбежать все-таки можно, герой остается в яме: город — та же песчаная дюна. Когда попадаешь в японские города с их быстрым броуновским движением, это чувство не отпускает. А коль японцы во всем первые, то думаешь поневоле, что так и надо.

Габриэль Гарсиа Маркес, «Сто лет одиночества»

Начало романа, как начало булгаковского «Мастера», — наизусть: «Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела, вспомнит тот далекий вечер, когда отец взял его с собой посмотреть на лед». Мало в словесности таких начал. И дальше, дальше: баснословная и правдивая история о жизни деревни Макондо в стране Колумбии, про которую в начале 70-х, когда вышел по-русски роман, ничего не было известно. Задолго до кокаиновых картелей Маркес обозначил свою страну на карте мира. В этой стране жили метафизические старухи, мистические девицы, своенравные колдуньи и половые гиганты — сюжет не важен, важны герои. И было еще чувство превосходства: мы на лед смотрим семь месяцев в году.

2006

Из интервью разных лет