– Что делали, когда провал? Плакали?
– Не плакала. Противно было. Ужасно досадно, что была слишком самоуверенна. И анализ, самообучение, самообразование. Вот прямой ответ на ваш вопрос: во всеоружии быть, чтобы завтра если позовут, быть готовой. Потому я смотрела все фильмы. Я очень много читала. Я утра до вечера слушала джазовую музыку, чтобы именно в джазе, именно в импровизации, особенно в пении, как эта тема варьируется, что делается с этой темой, и как мне можно спокойно, свободно импровизировать в роли… И дальше мне ничего не было страшно, ни одна встреча ни с каким режиссером, уже никто не мог поставить меня в тупик. Но это – время.
– Как вы зализывали раны? Дома, на диване, в платке, перележать надо?
– Перележать. Я вообще люблю лежать очень много. Если вы думаете, что я зарядкой занимаюсь, то нет. Я люблю лежать и репетирую, лежа. Танец – лежа…
– Я была уверена, что у вас большое зеркало и вы перед зеркалом…
– Боже сохрани. У нас зеркала есть, но они не те. Мозги, все в мозгах отрепетировано, и только тогда…
– Я вам скажу вам одну вещь, хотя вы и не верите в Бога…
– Нет, я верю в свою связь с чем-то…
– Так вот, особенно, когда вы в полном истощении – вдруг что-то происходит, что-то, что вокруг нас, с чем мы связаны, оно нам помогает, и если знаешь, что тебе помогают, то нет последнего отчаяния, в которое проваливаешься…
– Согласна. Но в последнее отчаяние я проваливаюсь, когда предательство из-за угла, которого ты не ждешь, а оно готовилось, и потом задним умом соображаешь, когда же это началось, и всплывают странные вещи, которые связываются в одну сеть, и ты понимаешь: о, как это осуществлено, какие стратегические и тактические планы! Это со мной проделывали.
– Вы так невнимательны?
– Нет, но я не верю. Меня долго надо мурыжить, чтоб я отрезвела. Потому что: ну я ж так не делаю. Это противно. А не надо «якать». Ты одно, а там другое.
– Люся, а как вы стали писать?
– Сама не знаю. Я ни одного письма не написала в жизни. Если и написала, то тоскливое что-то. Сочинения всегда списывала. Андрон Кончаловский меня заставил. Я рассказывала им на съемках «Сибириады» про папу, как он вернулся с войны, про войну, про немцев, про оккупацию – про оккупацию нельзя было. Он говорит: я сниму фильм. Я говорю: у нас нельзя, у нас оккупации не было. Он говорит: я в Югославии сниму. Вот он пробился ко мне, понимаете. Я говорю: я не могу, у папы идиоматическое выражения через каждые пять слов, он это красиво, мощно делает. Он, Сичкин, Шура Ширвиндт и Раневская – у четырех человек это концертное исполнение. Андрон говорит: ничего, редактор уберет. Говорит: я завтра приеду, приготовь что-нибудь без мяса, вегетарианское. Ну хорошо. Я в тот день с утра села, у меня тетрадка: как папа вернулся, как я пошла в блестящем платьице на рынок – у меня же есть такое, мне женщины прислали после книги – покажу. Андрон так смеялся! Съел все вегетарианское, все мясо, выпил всю водку, а говорил: не пью, не ем мяса… Он чудный. А потом я думаю: я ж не могу, чтоб редактор вмешивался. Когда гранки вышли, я так нервничала. Первая его фраза: «Маркс, он тебе не дурак, такую богатую книгу наскородил…» Думаю, чтоб Маркс – дурак? Осталось. Мама говорит: «Баба Яга, ну чистое энкаведе». Осталось. Нельзя было о безработице, о безролье… Все осталось. Вот платье.
– Замечательное. Вы сами его украшали?
– Я шила с детства. Ну как, в голод, в холод, не было ж ничего. Фантазия хорошо развивается. Вот я купила недавно в Ленинграде два платья, никто не поверит, сама отделала, как в лучших домах. У меня все трясется, пока не осуществлю, я вся сижу в булавках, блестках, каких-то лоскутках, кусочках, и потом такое придумаю! Папа говорит: «Ну не в люддя!» Не в людей… Вы сидите на этом диванчике, сейчас все покрашено в белый, а это лимонное дерево было, желтое, я не понимала тогда, но мне желтое нравилось. Это уже обивка другая. А тогда я принесла мешок дров за двести рублей – с папой был инфаркт. Потом пришел мастер, сделал – он говори: смотри! За пять дней до смерти папы…
Непонятно, откуда я люблю все старое, старинное. В институте у всех серым одеялом постель застелена – у меня в оборочках.
– Люся, вам нужно, чтобы рядом было плечо? Вы не одинокий человек?
– Нет. Мне нужно. Наверное, это война. В войну мне так не хватало папы. Я так любила и люблю отца, что если бы он был жив, не было бы многих и многих моих потерь и бед. Он умел закрыть своей любовью какие-то прорехи. Горе он мне такое большое дал своей любовью, что я ищу и ищу всю жизнь. Бессмысленно.
– Много было браков?
– Много. Официальных три.
– А как начинается любовь? Он вас должен завоевать?
– Обязательно. Я никогда шага не сделаю. Нет. По старинке. Я совсем не из тех. Если мне нравится человек, он никогда этого не поймет, я и виду не подам.
– А вы теряете голову? Или уже нет?
– Нет, я не теряю. Я всегда думаю о плохом. Сразу. И когда успех – я сразу думаю: а был неуспех! Ах, сколько цветов – а помнишь, Люсенька, как не было цветов, всем дарили, а тебе нет? Спрашивали: а что вы не снимаетесь, а куда вы делись, а что с вами?.. Не теряю головы – потому что знаю, как заканчивается все это. Может, это плохо, но так. Я уж теперь не думаю: ну это!.. А когда не думаешь, то, может быть, и получается «а вдруг».
– Вы себя считаете человеком счастливым или несчастным?
– Я могу сказать так… Бог наградил меня многим, но не дал мне, я бы сказала, бескомпромиссную внешность…
Я объясню. Поймите, что в то время у нас не могло быть такой героини. После каких фильмов мы поступили во ВГИК? Любовь Орлова, Ладынина, Целиковская, Серова, любимая моя женщина в кино, Грета Гарбо – победоносная внешность, бескомпромиссные лица. Мне не было места. Я должна была найти свое лицо. В «Карнавальной ночи» оно вроде найдено: была, как была. А потом началось. Вроде все стали повторять меня – от голоса до талии, челка… Челка, оказывается, вульгарно. Сначала лоб был открыт – потом разрешили спустить волосы. Страшное дело: челка – партийный вопрос! Все без микрофона. Кто из них знает, что такое без микрофона?..
– Но жизнь удалась?
– Вот потому как мне не дано было этого – она удалась. Но более удался второй период жизни, к которому я после «Карнавальной ночи» шла мучительно, осознанно-неосознанно, потому что никто не хотел меня видеть в драматической роли. Никто.
– Вы сыграли такое количество драматических ролей, вы всё умеете – от крестьянки до королевы!..
– Это я могу.
– Честно сказать, я удивлена. В телевизоре – да, хорошо загримирована, но через это как-то проступает возраст. А в жизни этого нет…
– Это от оператора. Иногда так снимут! А я никогда не проверяю. Потому что если я буду проверять, как я выгляжу, то ничего не смогу сделать. Мне дают зеркало – а я: нет. Зато когда я вижу мужчин, которые снимаются с зеркалами…
– Чем отличается этот возраст от предыдущих?
– Мне грандиозно однажды сказала Наталья Петровна Кончаловская: знаете, Люся, я каждое утро просыпаюсь и думаю, что я могу, а чего уже не могу. В тот момент я еще не знала, потому что я все могла. Но задумалась об этом. Наверное, такой момент: что я имею право, а что не имею. Я, например, совершенно точно знаю: это я не надену. Хотя могу надеть в порядке иронии, карикатуры. В последнем спектакле все женщины хотят, чтобы я в конце вышла в каком-то необыкновенном наряде: мюзикл, сказка. Нет. Тогда это будет не та женщина, которую я играю. Она на вас похожа, на меня: обманутость, отчаяние и выход из этого невозможным образом. А если я надену что-то шикарное, будет что-то кисло-сладкое, этого не должно быть. С возрастом сужается круг возможных ролей – естественно. Должно быть что-то очень специфическое, миссис Сэвидж, написанная специально для актрис…
– У вас была такая роль в «Послушай, Феллини!», потрясающая.
– Кстати, после этого трудно что-то сыграть. Такой момент был на гастролях Театра Сатиры в Сочи – иду после спектакля и бежит ко мне навстречу женщина, ну как вам сказать, ну очень не театралка. И кричит: Людмила Макаровна… ну пусть Макаровна… ой, спасибо вам за «Привет, Феллини!» Не буду приводить, какие она слова говорила, но… даже во что была одета, не хочу говорить.
– Люся, отчего вы плачете?
– Я плачу иногда в кино. Когда я не понимаю, как это сделано. Когда уходит просчет, ведь чувствуешь всегда, когда просчет, вдруг исторгаются восторженные слезы. Или когда совсем в тупике. Обидно иногда становится. Жалко папу, что его нет. Тогда плачу. Но не на кладбище, дома. На кладбище его нет. Он не такой был человек, чтобы молчать. Я на кладбище говорю-говорю ему, а нету отдачи. А дома он есть.
– Он на этом диванчике сидел?
– На этом диване, но не в этой квартире. Сидел, говорил: во американцы, так их мать, до Бога добрались в опере! Это я ему «Иисус Христос суперстар» ставила. Он так и не знал, что Иисус иудейской веры, еврей, нет, это наш Иван. В их деревне не знали ни что такое евреи, ни что такое татары. Там все сероглазые люди, там нет ни одного с черными глазами. Деревня Дунаевщина. Смоленские леса. А пан Людаговьски? У него ж батраком папа был. Он 98-го года рождения, сто лет вот было…
– Люся, значит, когда уже в предельном состоянии и нет никаких сил – еще рывок и выходишь за пределы, так?..
– Так. И вот тут-то все и начинается.
– И тут-то, как говорил ваш папа, вы добираетесь до Бога.
Людмила ГУРЧЕНКО, актриса
Родилась в 1935 году в Харькове. Окончила ВГИК. Сыграла почти в ста фильмах.
Народная артистка СССР. Последний муж – Сергей Сенин, театральный продюсер.
Умерла в 2011 году. Похоронена в Москве на Новодевичьем кладбище.