Феликсу было лет десять — или одиннадцать? — когда он впервые заметил, что в любых состязаниях выделяется среди своих сверстников. С тех пор он начал стремиться к этому сознательно — ему хотелось превосходить ровесников, главенствовать над ними во всем. Он ощутил сильнейшую из социальных мотиваций — желание, чтобы его ценили. Теперь он уже понимал, чего хочет добиться, когда «станет взрослым».
Другие рассуждали о том, кем хотят быть («Когда я вырасту, то стану летчиком-реактивщиком!» — «И я тоже!» — «А я — нет. Отец говорит, что хороший бизнесмен может нанять любого пилота, какой ему понадобится». — «Меня он нанять не сможет!» — «А вот и сможет\»). Пусть их болтают! Юный Феликс знал, кем хочет стать: энциклопедическим синтетистом. Синтетистами были все подлинно великие люди. Им принадлежал весь мир. Кто как не синтетист имел наибольшие шансы быть избранным в Совет политики? Существовал ли в любой области такой специалист, который рано или поздно не получал указаний от синтетиста? Они были абсолютными лидерами, эти всеведущие люди, цари-философы, о которых грезили древние.
Гамильтон таил мечту про себя. Казалось, он благополучно миновал стадию отроческого нарциссизма и без особых осложнений входил в сообщество подростков. Воспитателям его было невдомек, что питомец их прямехонько направляется к непреодолимому препятствию: ведь юность не умеет реально оценивать свои таланты — чтобы различить романтику в формировании политики, нужно обладать воображением куда более изощренным, чем обычно свойственно этому возрасту.
Гамильтон посмотрел на Мордана: лицо арбитра располагало к откровенности.
— Ведь вы синтетист, а не генетик?
— Естественно. Я не смог бы специализироваться в конкретных методиках — это требует всей жизни.
— И даже лучший из генетиков вашей службы не может надеяться занять ваше место?
— Разумеется, нет. Да они и не хотели бы.
— А я мог бы стать вашим преемником? Отвечайте — вы ведь знаете мою карту!
— Нет, не могли бы.
— Почему?
— Вы сами знаете, почему. Память ваша превосходна и более чем достаточна для любой другой цели. Но это — не эйдетическая память, которой должен обладать всякий синтетист.
— А без нее, — добавил Гамильтон, — стать синтетистом невозможно, как нельзя стать инженером, не умея решать в уме уравнений четвертой степени. Когда-то я хотел стать синтетистом — но выяснилось, что я создан не для того. Когда же до меня наконец дошло, что первого приза мне не получить, второй меня не увлек.
— Синтетистом может стать ваш сын.
— Теперь это не имеет значения, — Гамильтон покачал головой. — Я сохранил энциклопедический взгляд на вещи, а отнюдь не жажду оказаться на вашем месте. Вы спросили, когда и почему я впервые усомнился в ценности человеческого существования. Я рассказал. Но главное — сомнения эти не рассеялись у меня по сей день.
— Подождите, — отмахнулся Мордан, — вы ведь не дослушали меня до конца. По плану эйдетическую память надлежало заложить в вашу линию либо в предыдущем поколении, либо в этом. И если вы станете с нами сотрудничать, ваши дети ее обретут. Недостающее должно быть добавлено — и будет. Я уже говорил о вашей доминанте выживаемости. Ей недостает одного — стремления обзавестись потомством. С биологической точки зрения это противоречит выживанию не меньше, чем склонность к самоубийству. Вы унаследовали это от одного из прадедов. Тенденцию пришлось сохранить, поскольку к моменту применения зародышевой плазмы он уже умер и у нас не оказалось достаточного запаса для выбора. Но в нынешнем поколении мы это откорректируем. Могу вам с уверенностью обещать — ваши дети будут чадолюбивы.
— Что мне до того? — спросил Гамильтон. — О, я не сомневаюсь, вы можете это сделать. Вы в состоянии завести эти часы и заставить их ходить. Возможно, вы сумеете убрать все мои недостатки и вывести линию, которая будет счастливо плодиться и размножаться ближайшие десять миллионов лет. Но это не придает жизни смысла. Выживание! Чего ради? И пока вы не представите мне убедительных доводов в пользу того, что человеческая раса должна продолжать существование, мой ответ останется тем Ясе. Нет!
Он встал.
— Уходите? — спросил Мордан.
— С вашего позволения.
— Разве вы не хотите узнать что-нибудь о женщине, которая, по нашему мнению, подходит для вашей линии?
— Не особенно.
— Я истолковываю это как позволение, — любезным тоном продолжил Мордан. — Взгляните.
Он дотронулся до клавиши на столе — секция стены растаяла, уступив место стереоэкрану. Казалось, перед Гамильтоном и арбитром распахнулось окно, за которым раскинулся плавательный бассейн. По поверхности воды расходились круги — очевидно, от ныряльщика, которого нигде не было видно. Потом показалась голова. В три легких взмаха женщина подплыла к краю, грациозно, без усилий выбралась на бортик и, перекатившись на колени, встала — обнаженная и прелестная. Она потянулась, засмеялась — очевидно, от ощущения чисто физической радости, которую испытывала от жизни, — и выскользнула из кадра.
— Ну? — поинтересовался Мордан.
— Мила. Но я видывал и не хуже.
— Вам нет необходимости с ней встречаться, — поспешно пояснил арбитр. — Она, кстати, ваша пятиюродная кузина, так что комбинировать ваши карты будет несложно.
Он сделал переключение, и бассейн на экране сменился двумя схемами.
— Ваша карта справа, ее слева, — Мордан сделал еще движение, и под картами на экране возникли две диаграммы. — Это оптимальные гаплоидные карты ваших гамет. Комбинируются они так… — он опять нажал клавишу, и в центре квадрата, образованного четырьмя схемами, возникла пятая.
Схемы не являлись картинками хромосом, а были составлены стенографическими знаками — инженеры-генетики обозначают ими исчезающе малые частицы живой материи, от которых зависит строение человеческого организма. Каждая хромосома здесь больше всего напоминала спектрограмму. Это был язык специалистов — для непрофессионала карты были лишены всякого смысла. Их не мог читать даже Мордан — он полностью зависел от техников, которые при необходимости давали ему разъяснения. После этого безошибочная эйдетическая память позволяла ему различать важные детали.
Однако даже для постороннего взгляда было очевидно: хромосомные карты Гамильтона и девушки содержали вдвое больше схем — по сорок восемь, если быть точным, — чем гаплоидные карты гамет под ними. Но пятая карта — предполагаемого отпрыска — снова содержала сорок восемь хромосом, по двадцать четыре от каждого из родителей.
Старательно скрывая проснувшийся в нем интерес, Гамильтон прошелся взглядом по картам.
— Выглядит интригующе, — безразличным тоном заметил он. — Только я, конечно, ничего в этом не смыслю.
— Буду рад вам объяснить.
— Не беспокойтесь — вряд ли стоит.
— Наверно, нет, — Мордан выключил экран. — Что ж, извините за беспокойство, Феликс. Возможно, мы еще поговорим в другой раз.
— Конечно, если вам будет угодна, — Гамильтон не без некоторого замешательства посмотрел на хозяина кабинета, но Мордан был все так же дружелюбен и столь же любезно улыбался. Несколько секунд спустя Феликс уже был в приемной. На прощанье они с арбитром обменялись рукопожатием — с той теплой формальностью, какая приличествует людям, обращающимся друг к другу по имени. И тем не менее Гамильтон ощущал смутную неудовлетворенность, словно их беседа закончилась преждевременно. Он отказался — но не объяснил причин своего отказа достаточно подробно…
Вернувшись к столу, Мордан снова включил экран. Он изучал карты, припоминая все, что ему о них говорили эксперты. Особенно привлекала его центральная.
Колокольчики сыграли музыкальную фразу, сообщая о приходе руководителя технического персонала.
— Входите, Марта, — не оборачиваясь, пригласил арбитр.
— Уже, шеф, — отозвалась та.
— А… да, — Мордан наконец оторвался от карт и повернулся.
— Сигарета найдется, шеф?
— Угощайтесь.
Марта взяла сигарету из стоявшей на столе украшенной драгоценностями шкатулки, закурила и устроилась поудобнее. Она была старше Мордана, в волосах ее отливала сталью седина, а темный лабораторный халат контрастировал с подчеркнутой элегантностью костюма, хотя характеру ее равно было присуще и то и другое. Внешний облик Марты вполне соответствовал ее компетентности и уму.
— «Гамильтон двести сорок три» только что ушел?
— Да.
— Когда мы приступим?
— М-м-м… После дождичка в четверг.
— Так плохо? — брови ее взметнулись.
— Боюсь, что да. По крайней мере, так он сказал. Я выдворил его — как мог, вежливо, — прежде чем он успел наговорить вещи, от которых ему со временем неудобно было бы пятиться назад.
— Почему он отказался? Он влюблен?
— Нет.
— Тогда в чем же дело? — Марта встала, подошла к экрану и уставилась на карту Гамильтона, словно надеясь найти там ответ.
— М-м-м… Он задал вопрос, на который я должен правильно ответить, в противном случае он действительно не станет сотрудничать.
— Да? И что это за вопрос?
— Я задам его вам, Марта. В чем смысл жизни?
— Что?! Дурацкий вопрос!
— В его устах он не звучал по-дурацки.
— Это вопрос психопата — лишенный и смысла, и ответа.
— Я в этом не так уж уверен, Марта.
— Но… Ладно, не стану спорить по вопросам, в которых я мало что понимаю. Но мне кажется, что «смысл» в данном случае — понятие чисто антропоморфное. Жизнь самодостаточна; она просто есть.
— Да, его подход антропоморфен. Что такое жизнь для людей вообще и почему он, Гамильтон, должен способствовать ее продолжению? Конечно, мне нечего было ему сказать. Он поймал меня. Решил разыграть из себя Сфинкса. Вот нам и пришлось прерваться — до тех пор, пока я не разгадаю его загадку.
— Чушь! — Марта свирепо ткнула сигаретой в пепельницу. — Он что, думает, будто клиника — арена для словесных игр? Мы не можем позволить человеку встать на пути улучшения расы. Он — не единственный собственник жизни, заключенной в его теле. Она принадлежит нам всем — расе. Да он же просто дурак!