Свободные люди. Диссидентское движение в рассказах участников — страница 20 из 59

Диссидентское движение вспыхивало по разным поводам, возникало из разных источников, в нем соединялись очень разные люди. Например, Илью Габая, нашего московского демократа, судили в Ташкенте вместе с Мустафой Джемилевым, который был отчаянным крымско-татарским националистом, имевшим семь ходок: срока у него были небольшие, но в сумме он отсидел пятнадцать лет. Возглавляемое им объединение крымских татар — это героическое всенародное движение, отличавшееся от нашего общедемократического. Но тем не менее такие разные диссиденты находили общий язык.

При этом сколько-нибудь серьезной самоорганизации диссидентского движения власть допустить не могла. Все нелегальные объединения Комитет госбезопасности душил если не в зародыше, то через два-три года после возникновения. Постепенно сошла на нет деятельность Комитета прав человека, который основали Андрей Сахаров, Валерий Чалидзе и Андрей Твердохлебов. Возглавляемая Юрием Орловым, известным ученым-физиком, Московская Хельсинкская группа была разгромлена, Орлов поехал в лагерь, часть членов группы были арестованы, других вынудили эмигрировать. На моих глазах разгоняли последних членов Хельсинкской группы, которые занимались положением политических заключенных в психушках.

Конечно, яркие фигуры все равно появлялись, и вокруг них сразу собиралась компания желающих участвовать и помогать. Я знаю в Москве три места, где собирались подобные компании. Это был дом Петра Якира, моего тестя, дом Юрия Айхенвальда по соседству, и безусловно, дом Ларисы Богораз. Но единственным человеком, который мог бы стать лидером диссидентского движения, был Владимир Буковский. У него были все задатки, он мгновенно схватывал и мысль, и ситуацию в разговоре с любым собеседником крайних или умеренных взглядов. Он мгновенно находил общий язык и всегда добивался каких-то результатов, за которые его немедленно хватали и сажали. Чего стоили одни материалы, которые он собрал и отправил на международную конференцию психиатров. Опираясь на эти документы, советскую делегацию фактически признали «персоной нон грата».

Буковский собрал большое, невероятное интервью со многими диссидентами и присоединил к нему магнитофонную пленку, записанную Аликом Гинзбургом прямо на зоне. И таких подвигов за ним много числилось. Четыре раза его арестовывали и сажали, а потом все-таки обменяли на лидера чилийских коммунистов Луиса Корвалана, породив такую частушку: «Обменяли хулигана/ На Луиса Корвалана. / Где б найти такую блядь, / Чтоб на Брежнева сменять?»

Впрочем, суть движения и не предполагала подпольной организации. Это было личное сопротивление несвободе, в том числе и в легальной сфере. В чем-то были достигнуты значительные успехи. Существовали Театр на Таганке, «Современник», где была иная, несоветская эстетика, с новым материалом и с новыми воззрениями на жизнь, на роль личности и ее взаимоотношений с коллективом. Существовали художники-нонконформисты, которые добились своего признания раньше всех, потому что после знаменитой Бульдозерной выставки они все-таки получили какой-то полулегальный статус. И на Малой Грузинской улице ежегодно в течение целого месяца проходила выставка так называемой двадцатки — наших неформальных живописцев, которые потом стали признанными мастерами мирового уровня. То же самое происходило и в литературе, и в поэзии, и, конечно, в авторской песне. И Галич, и Высоцкий, и Окуджава свободно пели то, что хотели. С магнитофонным морем КГБ не справлялось. Так что свободного слова, если не политического, то художественного, было много. Оно прорывалось и находило свои ниши.

В 1968 году под впечатлением от суда над Галансковым, Гинзбургом, Лашковой и Добровольским я сочинил песню «Адвокатский вальс». Я на этом суде не был, но все про него знал и топтался на морозе в январе, когда шел этот процесс. Меня охватило чувство гнева и протеста, общее для всех, кто сочувствовал нашим диссидентам, и я сочинил этот вальс. Потом впечатления попол нились судом над демонстрантами. В октябре судили тех, кто вышел протестовать против вторжения в Чехословакию. И я понял, что помимо подсудимых есть люди, которые берут на себя отчаянную смелость защищать заведомо проигрышные дела, защищать диссидентов. Наши адвокаты были истинные герои и платили своей карьерой. Например, Борис Золотухин был исключен из коллегии адвокатов за то, что защищал в свое время Алика Гинзбурга. Той же репрессии подверглась в конце концов и Софья Васильевна Каллистратова, хотя адвокаты любого разлива и любых взглядов, лояльные или нелояльные, преданные, не преданные, — все считали, что она была профессионал высшего уровня. Благодаря бесстрашным адвокатам, их записям правда об этих процессах становилась всеобщим достоянием, в том числе и мировой общественности. Поэтому их вклад в наше общее демократическое дело был очень весомый.

Песню об адвокатах я посвятил в первую очередь Софье Васильевне Каллистратовой и Дине Исааковне Каминской. К сожалению, некоторые строки актуальны и сейчас:

Конечно, усилия тщетны,

И им не вдолбить ничего:

Предметы для них беспредметны,

А белое просто черно.

Судье заодно с прокурором

Плевать на детальный разбор,

Им лишь бы прикрыть разговором

Готовый уже приговор.

Скорей всего, надобно просто

Просить представительный суд

Дать меньше по 190-й,

Чем то, что, конечно, дадут.

Откуда ж берется охота,

Азарт, неподдельная страсть:

Машинам — доказывать что-то,

Властям — корректировать власть?

Серьезные, взрослые судьи…

Седины… морщины… семья.

Какие же это орудья? —

Такие же люди, как я.

И правда моя очевидна,

И белые нитки видать,

И людям должно же быть стыдно

Таких же людей не понять!

Ой, правое русское слово,

Луч света в кромешной ночи!

И все будет вечно хреново…

И все же ты вечно звучи!

Мое открытое и гласное участие в диссидентском движении ограничивается периодом с 1966 по 1969 год. Приблизительно тогда я начал подписывать письма и оставлять свой номер телефона и адрес. Считалось необходимым ничего о себе не скрывать. Осенью 1968 года меня вызвали на Большую Лубянку и объяснили, что о возврате в школьное образование я могу забыть. Потому что человек с такими взглядами, как у меня, не может преподавать историю и тем более обществоведение в советской школе. Мне запретили все публичные выступления. Но оставили мне одно поприще, о котором я сам давно мечтал, — театр и кино.

И все бы хорошо, но это поприще исключало мое гласное участие в диссидентском движении. Сочиняя номера для кино и театра, я не мог подписывать своим именем протестные письма, потому что это немедленно закрывало все предприятие. А поскольку я был связан с коллективом, то было бы странно предлагать свое либретто, которое заведомо будет закрыто.

Поэтому я честно объявил небольшому кругу наших крупных деятелей-диссидентов, что из гласного участия я выхожу, а негласно — чем смогу, помогу. И я действительно помогал редактировать «Хронику» и еще что-то время от времени делал. Ну и конечно сочинял песенки безответственные, которые я оставлял для дружеского застолья. На сцену я вернулся в 1976 году с репертуаром песен из кинофильмов, крамолу пел только близким.

К сочинению крамольных песен я немножко вернулся в 1980-е. А потом вдруг забурлила наша свободомыслящая пресса, и я понял, что мне больше не надо этим заниматься.

Сергей Ковалев



В нашей стране не было свободной политики, и поэтому политикой становилось все. Поэтому когда в старших классах школы я раздумывал о том, чем бы мне потом заняться, я выбрал биологию — несмотря на довольно выраженный интерес к праву и истории. Оказался этот старшеклассник таким умным, что понял: если будешь советским юристом или историком, всю жизнь придется проституировать. Ну и надо же было такому случиться, что именно в год моего поступления в вуз, прямо в августе 1948 года, состоялась знаменитая сессия ВАСХНИЛ с выступлением академика Лысенко против генетики как буржуазной лженауки. Биология тоже стала политикой.

И первые проявления моей общественной активности были как раз связаны с тем, что творилось вокруг науки. В 1964 году три молодых человека, я в том числе, написали статью в «Правду», что-то вроде «Против субъективизма в науке». Подписал письмо академик Семенов, но основной текст готовили мы. Вычитали гранки, пошли на следующее утро в киоск покупать газету «Правда» и никакой статьи не обнаружили. Это были интриги все того же Лысенко. Через некоторое время Семенов оказался на каком-то кремлевском приеме и всем жаловался: «Что такое, почему не публикуют статью? Я, черт возьми, нобелевский лауреат, член Президиума Академии наук и кандидат в члены ЦК!» Тогда кто-то показал ему на незнакомого человека: «Вот у этого человека спросите». Это оказался председатель КГБ Семичастный, который выслушал и посоветовал обратиться в «Науку и жизнь», имевшую достаточный тираж. Там поначалу тоже не хотели печатать, но вдруг звонок Семенову: «Срочно присылайте своих мальчиков, пусть они привозят материал». Статья имела успех. Семенов со смехом рассказывал, что Лысенко прочитал статью и сказал: «Якись неглупы хлопцы работали, теперь я понимаю, как Семенов получил Нобелевскую премию, он умел выбирать соавторов».

Дальше — больше. В 1966-м я работал в теоротделе Института биофизики, у Израиля Моисеевича Гельфанда, математика, который решил биологией заняться. А в конце 1965 года были арестованы Синявский и Даниэль; я помню, как мы с другом, гуляя по Москве, разговорились о том, можно ли терпеть то, что нас окружает. Друг сказал: «Сережа, может быть, надо что-то делать?» И я очень хорошо помню отповедь, которую ему дал: «Делать — а что можно делать? Практический способ я пока знаю только один — накопить взрывчатки, пойти в их вонючий дом, где они проводят свои вонючие съезды, и взорвать их к чертовой матери. Но даже если была бы возможность так поступить, я не принял бы такого решения, потому что если бы я так сделал, я стал бы как они. Поэтому все, что я вижу возможным для себя, — это честно заниматься моей честной наукой, что дает мне возможность самоуважения».