Это было первое обращение, где мы открыто заявили, что прибегать к помощи советских газет бессмысленно, равно как и рассчитывать на советских партийных деятелей. Мы обращались к писателям, журналистам, конгрессу США с призывом протестовать против отвратительного процесса, который проходил в Мосгорсуде. Наше письмо облетело весь мир. В тот же вечер его перевели, и оно было опубликовано в западной прессе. А потом мы слушали его по Би-би-си, и я понял, что моя жизнь никогда уже не будет прежней.
Через день пришла телеграмма, которую подписали поэты Стивен Спендер и Уистен Оден, они распространили наше обращение, и там появилось еще много подписей, например Стравинского, Бертрана Рассела, Мэри Маккарти — потрясающий список легендарных людей того времени. Они все выражали свою солидарность. Это было замечательное явление.
За мной конечно же началась слежка. Меня довольно быстро выгнали с работы и стали преследовать за тунеядство. А в это время развернулась кампания в поддержку нашего с Ларой обращения. Витя Красин, Петя Якир, Наташа Горбаневская начали писать письма и собирать подписи. Потом Якир, Ким и Габай написали собственное письмо с протестом. В общем, появилась такая форма сопротивления, и это было удивительно.
Однажды знакомый физик принес мне почитать «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» Андрея Дмитриевича Сахарова. Я знал его имя, поскольку сам был физик. Я слышал о том, что он протестовал против избрания Лысенко в Академию наук. И вдруг он пишет такое довольно спокойное, выдержанное, даже немного старомодное письмо, советуя власти, как изменить ситуацию с правами человека, как избежать войны и так далее. Это был замечательный документ. Мы с Андреем Амальриком подружились тогда с голландским профессором-славистом Карелом ван хет Реве. Он работал тогда в Советском Союзе в качестве корреспондента. И мы передали ему этот документ. Он был в восторге. В то время как мы, наверное, до конца и не оценили, насколько это было глубоким и важным. Но мы понимали, что когда такой человек протестует из сердца советского истеблишмента, для власти это колоссальный удар. Если они не смогут доверять таким людям, их режиму конец. Они вынуждены были терпеть ученых, ведь физики делали оружие.
Карел ван хет Реве передал работу Сахарова в «Нью-Йорк таймс», там какое-то время еще колебались. А хет Реве взял и продиктовал по телефону в свою газету перевод статьи. И в первую очередь она появилась именно по-голландски. Чуть позже ее напечатала и «Нью-Йорк таймс». И миллионы экземпляров разошлись во всем мире.
Как раз перед этим случилась Чехословакия. Мы все следили за тем, что там происходит. Лариса Богораз с Наташей Горбаневской знали чешский язык, Костя Бабицкий тоже был лингвист. И мы переводили документы, которые были напечатаны в коммунистических чешских газетах, которые еще можно было купить в Москве.
Мы считали, что Чехословакия — это то, что может служить толчком для перемен и у нас в стране. Они хотели построить социализм с человеческим лицом, как говорил Дубчек. Конечно, Брежнев и компания видели в этом опасность. Во-первых, они боялись, что Чехословакия уйдет от них. Во-вторых, они боялись, что в Союзе найдутся желающие последовать этому примеру. Собственно, на это мы и надеялись. Конечно, мы не были так наивны. Мы понимали, что Чехословакия — маленькая страна, где перемены могут происходить легко. А Россия со своими авторитарными традициями и багажом революции слишком неповоротлива. Но все равно была какая-то надежда, что если получится у чехов, может быть, и у нас появятся люди, которые будут меньше бояться.
Угроза ввода войск была уже несколько месяцев. И мы обсуждали между собой, что если это случится, надо выходить на улицы. Толя Якобсон, такой замечательный учитель литературы, как-то сказал мне: «Павлик, если будет демонстрация, дай знать, я с тобой выйду». Почему он мне это сказал? Ведь не было тогда никаких лидеров. Просто мы с Ларой были самыми известными фигурами.
А двадцать первого августа, в день ввода войск в Чехословакию, был суд над Толей Марченко. Тогда многие пришли его поддержать, и возможность демонстрации тоже там обсуждалась. Я боялся говорить об этом всем, кого я знаю. Я не готов был взять на себя ответственность за других. Меня в любом случае рано или поздно посадили бы, но увлекать за собой людей я не хотел. Конечно, Лара была рядом, Наташа Горбаневская была рядом. Петр Григоренко, который отсидел уже в психушке, уехал в Крым. Там же был Красин. Это два человека, которые могли бы выйти. Но так получилось, что кроме меня, Лары, Наташи Горбаневской и Кости Бабицкого остальные пришли более-менее случайно, в основном потому, что им Петр Якир рассказал, — Таня Баева, Вадик Делоне и Володя Дремлюга. Сам Якир не пришел, испугался, а потом придумал, что его арестовали. Поэтому было так мало людей. Я пошел туда со своей будущей женой Майей Копелевой. Но она не собиралась вы ходить на площадь, просто стояла и смотрела, как еще несколько наших друзей.
Мы сели на приступочку возле Лобного места. Тут же сбежались кагэбэшники и начали нас бить. Я получил несколько ударов по голове, Вите Файнбергу выбили четыре зуба. Видимо, кастетом, поскольку четыре здоровых зуба выбить одним ударом — никакого кулака не хватит. Нас затолкали в милицейские машины и забрали в отделение. Потом дома был обыск, Лефортовская тюрьма, а через несколько месяцев суд. Мне дали пять лет ссылки, Ларе четыре, Косте Бабицкому три, а Делоне и Дремлюга отправились в лагерь. У Делоне уже был условный срок за предыдущую демонстрацию вместе с Буковским. Ему дали отсиживать этот срок. У Дремлюги тоже была судимость, и ему дали три года.
Я ожидал, что нам дадут семь плюс пять, по семидесятой, как давали Ланскому. Именно к этому сроку я и готовился. Думаю, было несколько причин, почему они смягчили наказание, но точно никто не знает. Одна из причин — это ситуация вокруг Чехословакии, она гремела на весь мир, и, скорее всего, они не хотели привлекать внимание к протестам против ввода войск. Вторая причина — это моя фамилия. Про деда в то время много говорили, потому что один бывший мидовский чиновник писал его биографию. Но тогда ее так и не издали, помешало мое громкое дело. Книжка вышла спустя десять лет, когда была уже никому не интересна.
Было еще несколько интересных фактов, о которых мы тогда не знали. Во-первых, Андрей Дмитриевич Сахаров позвонил лично Андропову, тогдашнему председателю КГБ (у Сахарова тогда еще была «вертушка»), и сказал, что его очень беспокоит дело о демонстрантах и что это работает во вред Советскому Союзу. Андропов тогда вроде согласился с ним и заверил, что больших сроков мы не получим.
И еще одна интересная деталь. Моя бабушка Айви Вальтеровна, англичанка, вдова Литвинова, написала письмо Микояну, которого она знала лично еще с двадцатых годов. Обращение было такого рода: мой внук арестован, я не знаю, в чем его обвиняют, но я знаю, что он хороший мальчик и ничего плохого делать не мог. Микоян пришел с этим письмом на Политбюро. В книге Горбаневской «Полдень» есть копия этого документа с подписями всех членов Политбюро — «ознакомлен».
Я думаю, все это сыграло свою роль. К тому же мы уже были очень подготовлены, лишнего никто не говорил. Мы признали демонстрацию. Но не говорили, кто кого привел и прочее. Они знали, что показательного процесса из нашего дела не получится. И думали, как я потом узнал, что они мне всегда могут добавить срок.
Потом они арестовали Наташу Горбаневскую и посадили в психушку. Но еще до этого они вызывали меня на допрос по ее делу. Чуть позже арестовали Красина и Якира. И меня снова допрашивали. А потом стали подталкивать к тому, чтобы я уехал. Это началось уже в ссылке. Было очень смешно. Мой друг, китаист Виталик Рубин, решил уезжать в Израиль. Мы с ним это даже не обсуждали. И вдруг от него стали приходить письма со словами, что ничего хорошего в России уж не произойдет и надо эмигрировать. Для меня это было в новинку. Мы не думали никогда об отъезде. Мы хотели поменять Россию к лучшему и в этом смысле были русскими патриотами. И вдруг на меня свалились эти письма, хотя последний год ничего до меня не доходило, все конфисковали.
И тут меня снова вызывают на допрос, на этот раз по делу Якира — Красина. А там надо каждый раз заполнять такую маленькую анкету, и только я дошел до национальности, как следователь мне подсказывает — еврей. Я говорю: да, я от этого не отказываюсь, но в паспорте я русский, отец мой был записан русским. Он извинился и больше этого не касался.
Когда я вернулся в Москву, сестра того самого Виталика Рубина, моя приятельница Маруся Рубина, которая печатала для меня «Процесс четырех» и уже уехала в Израиль, неожиданно прислала мне приглашение. А потом начались телефонные звонки со словами: «Ты что, не убрался еще, жидовская морда?» Таким образом меня выпихивали из страны.
Мне долго не давали прописку в Москве. Я не мог найти работу, давал частные уроки и этим зарабатывал. А в это время шли допросы по делу Якира и Красина, которые признали свою антисоветскую деятельность и дали показания на многих людей.
В общем, в Москве была очень депрессивная обстановка в то время. Ко мне приходили знакомые и рассказывали, как на очной ставке Красин уговаривал их давать показания. Потом Якир с Красиным выступили по телевизору, признав свою вину. По стилю это был процесс 37-го года. Им дали небольшие сроки, и даже те потом скостили до ссылки под Москвой.
А я свою ссылку отбывал в Забайкалье, в Читинской области. Туда надо было лететь сначала на большом самолете, потом на маленьком. Там тогда даже шоссе не было. Надо было добираться из соседнего города. Если мне разрешали, я на мотоцикле ездил встречать тех, кто меня навещал. Жена была со мной и даже родила там нашу дочку, которая сейчас живет в Лос-Анджелесе. Когда я вернулся из ссылки, было ясно, что постепенно я все равно втянусь в диссидентскую деятельность. Хотя надо было бы посидеть тихо и найти работу, прекратить всем этим заниматься, тем более в такой сложной ситуации, которая сложилась в то время. Но прекратить я конечно же не смог. Ко мне все время приходили за советами, как разговаривать с кагэбэшниками, как вести себя на допросах.