Свободные люди. Диссидентское движение в рассказах участников — страница 39 из 59

Я участвовал в диссидентском движении, но модель его не принимал, критикуя то, что называлось противостоянием. Я считал, что одним противостоянием мы ничего выиграть не сможем, нужно строить альтернативу. Вот ее поисками я и занимался последние годы перед арестом. К этому времени журнал «Поиски» был уже разгромлен. Абрамкина и еще нескольких человек из редакции посадили, кто-то уехал.

По делу «Поисков» у меня было не меньше десятка обысков. Это стало уже привычкой. Ты подходишь к дому, вспоминаешь, что у тебя в портфеле, и, прежде чем достать ключ, лишнее иногда оставляешь под ковриком. Все вещи в квартире были изучены на предмет того, можно ли в них что-то спрятать. Ни на одном из обысков журнал у меня не нашли. Иначе я бы сел в тот же день, что и Абрамкин.

Было редакционное заявление о том, что работа приостановлена в связи с арестами. Но, естественно, мы продолжали выпускать журнал, и я не собирался уничтожать бумаги.

В конце концов они пришли и за мной. И отвезли с большим почетом в центральное здание на Лубянке, а не в прокуратуру. Сначала предложили мне сдаться, но я отказался. Тогда они вызвали конвой, а пока его ждали, предложили уехать из страны. Я подумал, что это неплохой способ выйти отсюда. Я подписал бумагу о том, что в течение тридцати дней обязуюсь покинуть пределы Советского Союза. Как это будет сделано, я не знал. Я вышел, но никуда не уехал.

А потом я сам уже пошел на Лубянку и сказал, что никуда уезжать не собираюсь, предложил им найти какое-то модус вивенди. У меня был расчет: поиграть с ними в игру. Потому что если они уже приняли решение, то где-то лежит подписанная бумага, чтобы меня посадить. И мы стали спорить, я составил длинный список того, что я обязуюсь не делать в Советском Союзе. Я обещал не участвовать ни в советской, ни в антисоветской деятельности, не ходить ни на какие политические демонстрации. Они взяли эту бумагу и на какое-то время оставили меня в покое. Я за это время успел выпустить еще два номера «Поисков» и отправить их на Запад. Это были последние номера — седьмой и восьмой.

Но мировоззрение мое сильно поменялось к этому времени. Я понял, что диссидентство — это политическая ошибка. И нужно искать вообще что-то другое. Я перечитал массу литературы по системному подходу. Это было время «Солидарности» в Польше и всяких обсуждений пределов компромисса. На что можно идти, на что нельзя, что можно делать в системе, чего нельзя. Для меня это стало главной темой. Примерно год я писал обо всем этом в самиздате. Я считал, что диссиденты должны найти повод для компромисса и перевести политику в другой формат. В движении это вызывало раздражение, а КГБ приводило в ярость, потому что с их точки зрения я нарушал договоренность.

Потом был суд над Абрамкиным. И я повел себя странно, я зачем-то полез на крышу и запустил кирпичом в судью. Через некоторое время они узнали, кто это сделал, но меня не взяли, возможно потому, что я сломал ногу и как-то выбыл из всех раскладов. Просто — как я думаю — включили в список на следующую посадку. В 1982-м прошла массовая чистка Москвы, человек двадцать посадили в один день, остатки «Поисков», левую группу «Варианты»; тогда меня и прибрали. У меня была статья 190-прим — хранение и распространение материалов, содержащих клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, срок до трех лет.

И я решил продолжить эту игру в поиски компромисса. Это было, конечно, большой ошибкой. Естественно, я не мог просто дать показания и выйти. Единственная ценность, которую, как я считал, можно было сдать, — это признание вины. У диссидентов это было табуировано. Они не признавали свою вину. Ведь статья содержит понятие об умысле, значит, ты должен считать клеветой материалы, за которые тебя сажали. А это было невозможно. Но я в данном случае признал свою вину по этой статье, правда с такой софистической формулировкой, и получил ссылку. А поскольку я провел в тюрьме около года, пять лет ссылки превратились в три, в тюрьме день за три шел.

Меня сослали в Коми АССР, где я работал на нескольких работах. Был маляром-оформителем в передвижной механизированной колонне, красил, чинил, все что потребуется. А дополнительно зарабатывал деньги в кочегарке. Когда меня посадили, жена была беременна и в ссылку приехала уже с сыном. А там у нас родилась еще дочь.

Я тяжело переживал свое признание вины. После того как я перестал это внутренне оправдывать, я вошел в крайне нестабильное психическое состояние. Я понимал, что сделал то, что сам себе запрещал. У туземцев это происходит так: если они нарушают табу, они ложатся и умирают, безо всяких причин, не болея. Для меня табу — это важная вещь. На нем держится внутренний мир. И важно даже не то, что кто-то меня осуждал, а кто-то нет. Позже я понял, что большинство людей не поменяли отношения ко мне. Но это был сильный удар по личности, который ты сам себе нанес. В этом тем более трудно признаться. Ты пытаешься объяснить себе, что это было правильное решение. И в этих глупых попытках я провел первый год ссылки. Я писал бесконечное количество писем с объяснениями. Гефтер все время бил меня по рукам, пытался успокоить. Но для меня это была травма — предательство ценностей. Это была ошибка, из-за которой я выпал из обихода не только нравственного, но и интеллектуального.

Повторюсь, я не понимаю, зачем это сделал. Первый месяц в тюрьме я вел дневник, он сохранился — там сплошная эйфория. Именно там у меня впервые возникли какие-то отношения с Богом, я был в очень религиозном состоянии, неожиданно для себя. Но тогда я этого не понял, я шел к отказу. Я попал в то место, в которое на самом деле хотел попасть. И должен был идти дальше, но свернул в последний момент, на суде.

Я уверен, что если бы пошел в лагерь, то смог бы развивать уже возникшую во мне мысль о политическом компромиссе, о том, что надо делать все иначе. Но тогда бы это не было самооправданием, не было бы попыткой извлечь личную выгоду. А так я оказался в ложном положении для самого себя. Для Гефтера это тоже был сильный удар. Но он помог мне пережить это падение. Научил меня встать, пересчитать переломы и жить по-другому. Таков был его урок, без которого я бы не справился.

К концу ссылки я пришел в себя. Во многом благодаря тому, что Гефтер в эти годы стал заниматься историей русских падших XIX века. И он слал мне свои бумаги, заметки. Я с ними работал, перепечатывал и постепенно восстанавливался.

В Москву я вернулся в каком-то смысле целым и стал работать с Гефтером. Но милиция не оставляла меня в покое, потому что к этому времени, это был 86-й год, Горбачев подписал указ, согласно которому политические заключенные не могут жить в столицах союзных республик и Союза ССР. И меня стали ловить.

С моей точки зрения движения уже не существовало. Хотя люди еще были, но они уже не взаимодействовали в режиме движения, как раньше. Они просто жили своей жизнью. И даже если бы я хотел покаяться перед ними, мне уже не перед кем было каяться. Покойник умер. И я оказался в вакууме, который смягчала только работа с Гефтером. Во мне росло какое-то напряжение. Я все время искал название тому, что происходит. Я должен был заново фактически войти в эту жизнь. Но советская жизнь меня не устраивала. Я начал искать какое-то жилье за пределами Москвы.

И тут началась новая история. В августе 86-го года я оказался в одном из клубов, о существовании которых раньше не знал. Диссидентов такие вещи не интересовали. На Арбате я попал в молодежный клуб под названием «Компьютер», которому Гарри Каспаров подарил пятнадцать «Амстрадов»[7], за ними сидели ребята и работали. А я увидел, что есть другая реальность, есть люди, для которых не существует нашего противостояния. И этого нашего азарта: кто выиграет, кто проиграет. Они не менее реальны, чем мы, и они представляют собой то, что я уже тогда называл гражданским обществом. Для меня это было большое открытие. Я стал членом этого клуба. И познакомился с Валерием Хилтуненом, журналистом из «Комсомолки», который приносил туда кучу писем с социальными инициативами, которые мы разбирали. Так возник Клуб социальных инициатив. Это был первый политический клуб в Москве. А я оказался в ядре зарождающегося неформального политического движения.

Александр Подрабинек



Столкновение с «политическим неблагополучием», как я бы мягко сказал, испытывали в Советском Союзе практически все — на работе, в общении, дома, при получении информации. Просто разные люди по-разному на это реагировали. Кого-то советская власть задевала сильнее, чем других, кого-то слабее. Я довольно остро реагировал на отсутствие свободы. Когда личная свобода человека ущемляется, у него есть два выхода: смириться и протестовать.

Ничего необычного в том, чтобы примкнуть к диссидентскому движению, не было. У тех, кто мало-мальски интересовался общественной жизнью, всегда была такая возможность. Мы постоянно встречаем на своем пути людей, с которыми можем продолжить знакомство, а можем их игнорировать. И то же относится к людям из диссидентского круга. У меня были какие-то общие знакомые, приходила литература — самиздат, «Хроника текущих событий».

Диссидентское, или, как правильнее говорить, демократическое движение — это не была какая-то партия или организация, в которую надо писать заявление, вступать, кому-то за тебя поручаться. Все делалось шаг за шагом. По мере того как человеку начинали доверять благодаря его действиям, поведению, тому, что он, например, подписывал бумаги, заявления в защиту арестованных, он постепенно приобретал репутацию, становился все больше и больше вхож в самый эпицентр этого движения. Кто-то просто приходил на ежегодную демонстрацию 5 декабря на Пушкинской площади или на судебные процессы. (Узнать, что где-то над кем-то будет суд, можно было из передач западного радио.)

У меня были друзья, мои ровесники, еще в старших классах школы, с которыми я пересекся случайно на олимпиаде в МГУ. И они в первый раз дали мне читать «Хронику текущих событий». А потом меня познакомили с одним из участников демократического движения — Андреем Твердохлебовым. Через него я вышел на других диссидентов.