Свободные люди. Диссидентское движение в рассказах участников — страница 40 из 59

Потом сопровождал родственников заключенных в лагеря. Нужна была мужская сила, надо было тащить сумки. Ехала, например, жена заключенного с ребенком на свидание на два-три дня. Такая поездка — трудное дело, надо было везти продукты, одежду. А я легок на подъем. Я работал на «скорой помощи» с графиком сутки через двое, всегда мог выкроить себе некоторое количество дней. Кроме того, я использовал свои медицинские возможности, когда кто-то нуждался в наблюдении, в лечении.

Семьи, конечно, целиком были вовлечены в эту деятельность. Мы, например, жили втроем: я, отец и брат. Мама умерла, когда мы были маленькие. Отец все знал, боялся за нас, конечно, переживал, но одобрял. Он начал читать раньше, чем я: мы были еще маленькими, а самиздат уже ходил вовсю, и в интеллигентских кругах его было много. Конспирации внутри семьи не бывает.

Трудно себе представить, чтобы муж, скажем, занимался чем-то таким, а жена ничего не знала. И дети тоже, как правило, неглупые: с какого-то момента они понимают, о чем можно говорить с друзьями, товарищами в школе или на собрании, а о чем не стоит. Некоторые пытались как-то смикшировать неприятности и в школе не выделяться, не привлекать внимания. А другие, наоборот, устраивали протесты и вели себя заносчиво.

Я как раз принадлежал к последней категории. Мне не нравилось скрывать свои взгляды. В десятом классе на уроке английского нам задали написать что-то вроде рецензии на какую-нибудь книгу. Это был 1970 год. Я написал рецензию на «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. А его уже тогда отовсюду выгнали, уже травля была. Встал вопрос, что со мной делать. Но и в школе тоже преподаватели были разные. Некоторые придерживались либеральных взглядов и терпеть не могли советскую власть. В любом коллективе попадались люди разных убеждений. Поэтому у меня была даже какая-то защита. Я был единственный некомсомолец. Это вызывало страшное раздражение у комсомольских и партийных вожаков, но, с другой стороны, учился я нормально, придраться ко мне было трудно.

Вообще демократическое движение не было каким-то подпольем, диссиденты — не инсургенты, которые хотели устроить заговор и сделать переворот. Это была альтернатива: как можно жить по-другому, не оставаясь в рамках советской системы ценностей. Диссиденты демонстрировали другую систему ценностей — идею гражданской свободы, плюрализма, возможность высказывания разных точек зрения, в том числе о политике.

Диссиденты и правозащитники любили говорить, что они не занимаются политикой. На самом деле это, конечно, лукавство. В западных странах с устойчивой демократией правозащитная деятельность не политическая, она не претендует на то, чтобы изменить политический строй страны. А в тоталитарном государстве, конечно, если вы занимаетесь правозащитной деятельностью или неподцензурным творчеством, это становится частью политики. Синявского и Даниэля посадили за то, что они печатались под псевдонимом за рубежом. Были и художники, которых преследовали за то, что они устраивали выставки не там, где положено.

Было принято говорить, что мы живем свободно в несвободной стране. Кругом запреты, рогатки, а люди это игнорируют, как бы делают вид, что ничего этого нет. И потом их сажают. Не всех, кто-то эмигрирует. Это отдаленно напоминает кампанию гражданского неповиновения в Индии, Ганди. Когда люди просто вели себя как граждане своего государства и так избавились от английского протектората, перестали быть колонией. Они не сопротивлялись ни силой оружия, ни традиционными политическими методами протеста. Они просто себя вели по-другому. Они не покупали то, что производят в Англии. Перестали платить им налоги, игнорировали их чиновников. И Англия ушла оттуда. У нас в Советском Союзе было немножко похоже. Мы просто вели себя по-другому, и этот пример оказался очень заразителен для многих, потому что быть свободным в несвободной стране — это совершенно непередаваемые ощущения.

Демократическое движение не было структурировано каким-то жестким образом. Никаких групп, никакой иерархии, политических вожаков не было. Все было построено на принципе личных знакомств и личного уважения. Я бы сказал, что демократическое движение — это были такие концентрические круги. Был самый центральный круг, были круги более отдаленные — люди, которые просто поддерживали, которые собирали деньги, продукты и одежду для политзаключенных и их семей. Существовал Фонд помощи советским политзаключенным, который учредил Александр Солженицын. Все гонорары от «Архипелага ГУЛАГ», а он был напечатан на большом количестве языков огромными тиражами, были направлены в этот фонд. Я знаю многих людей из советского истеблишмента, которые тайком помогали. Мало кто знает, но Евгений Евтушенко помогал, например передавал одежду, которую привозил из-за границы. Через людей, конечно, не напрямую. Он не придет на квартиру к распорядителю фонда, которая прослушивается, просматривается со всех сторон. Но через общих друзей — передаст.

В 60-е, 70-е, 80-е уже не обращали внимания на то, что человек думает иначе, или говорит иначе, или на собрании как-то себя не так ведет. Сажали не за это, а за активное участие в диссидентских организациях, например за активную помощь политзаключенным. В сталинские времена за анекдот сажали, а в брежневские уже нет. На излете советской власти уже почти не сажали просто за передачу книг. Карьеру могли испортить, из института выгнать, но посадить — маловероятно. А вот если пишешь что-то, выступаешь, участвуешь в пресс-конференциях, то да, могли быть большие неприятности.

Я тогда решил написать книгу о том, как в Советском Союзе в политических целях используется психиатрия. Больше трех лет собирал материалы. И когда я начал писать, то понял, что меня за это, конечно, посадят. С этой мыслью смиряешься, и когда к ней привыкаешь, то она уже перестает страшить. Если человек внутренне готов к чему-то, то все выглядит не так панически, как в тех случаях, когда неожиданно неизвестно за что берут, и он начинает кричать: «За что меня? Да это ошибка!» Как мы знаем, в сталинские времена это часто бывало. А здесь выбор сознательный, никто же не принуждает.

Мы опекали политзаключенных в психбольницах, в основном — в специальных психбольницах МВД, им надо было посылать посылки каждый месяц. Получалось примерно сорок-пятьдесят посылок. А тогда все было страшным дефицитом — ничего же нет, в магазинах шаром покати. Было много людей, которые занимались только этим — доставали продукты и другие необходимые вещи. Я к ним до сих пор отношусь с огромной благодарностью, они мои друзья, хотя не все из них подписывали какие-то бумаги, не все из них готовы были открыто выступить в чью-нибудь защиту. Они для себя определили такую меру участия, свою степень риска. Это нормально.

Все варилось вместе, хотя у каждого была своя маленькая кастрюлька, в которой варилось свое собственное, помимо общего. В основном демократическое движение составляли люди либеральных взглядов, которые ценят свободу и демократию. Националистов в том понимании, в котором они сейчас существуют, тогда не было. Были национальные движения — украинское, литовское, крымско-татарское, движение месхов за возвращение на родину в Грузию. У них была в основе национальная идея, но все-таки пафос сопротивления был направлен на коммунистическую советскую систему. Она была общим врагом, она мешала реализации и либеральных, и национальных идеалов. Мы все были дружны и, что называется, в одной упряжке.

Тексты за границу передавали в основном через дипломатов, через посольства, хотя это запрещалось министерствами иностранных дел всех стран. Американский посол, например, запрещал своим сотрудникам приходить к диссидентам на квартиры. Но они тем не менее брали документы в свою дипломатическую почту. Это, конечно, не разведданные, не какая-то сверхсекретная информация или агентурная работа, это были открытые документы в защиту прав человека, в защиту политзаключенных, которые там сразу же попадали в прессу.

Домашние телефоны все либо прослушивались, либо были отключены. Поговоришь с заграницей — и тебе отключают телефон. Поэтому мы договаривались, что звонят на почту, на телеграф. Надо было договориться с телеграфистками о том, что нам позвонят. Это все было трудно, но не невозможно.

У меня был такой эпизод, когда за мной почти семь месяцев ходили. Не просто оперативная слежка, в процессе которой они пытаются выявить контакты, нарисовать психологический портрет. А конвойная слежка — они ходили рядом, сначала четыре человека, потом восемь, две машины. Это было давление на психику. Обычно такое бывает перед арестом, чтобы человека не упустить. Профессор Юрий Орлов, первый руководитель Московской Хельсинкской группы, перед своим арестом от них сбежал, его не было дней десять, это был страшный шухер, представляю, сколько там полетело голов, сколько было снято звездочек с погон.

Но на меня просто оказывали психологическое давление. У них была своя игра, они хотели заставить меня эмигрировать из страны, создавали непереносимую обстановку. Но все равно свыкаешься и с этим. Потом оказывается, что среди них есть разные люди. Один у меня в метро попросил самиздат почитать. В метро у них не работала прослушивающая аппаратура, только на станциях брала. Обычно они ходили не меньше чем два-три человека, а он умудрился остаться в метро со мной без соглядатаев и попросил почитать чего-нибудь Солженицына. Я в следующую его смену принес «Раковый корпус». Он прочитал и потом мне отдал.

У них есть целая наука — «психология допроса». Они все время предлагают свои правила игры. И играть с ними, конечно, не стоит. Некоторые пытались, и это очень плохо кончилось. По крайней мере, надо знать границу, до которой можно пытаться их обыграть. Садиться за один стол с ними, выстраивать какие-то договоренности — это гибельное дело. Так же как, скажем, пытаться на допросах дать такие показания, которые устроят их, устроят тебя и никого не заденут. Большинство просто отказывалось от дачи показаний. Я, например, всегда отказывался.