Свободные люди. Диссидентское движение в рассказах участников — страница 49 из 59

Я ни в коем случае не одобряю того, что сделал, но, не пройдя через это, нельзя ничего понять, а тем более судить. И мне кажется, что диссидентская компания была довольно терпимой к падению другого. По крайней мере, отношение ко мне сильно не поменялось. А я в свою очередь жалею, что не продлил отношений с Петром Якиром, после того как он признал свою вину и дал показания.

Я довольно рано для себя сформулировал мысль, что Советский Союз долго не просуществует и вынужден будет распасться. У нас слишком большие территории, а человек не может уважать свою землю, пока она не станет именно его. Поэтому когда в декабре 1991 года все развалилось, для меня это не было неожиданностью и отношение мое не менялось. И когда я впервые вернулся в Россию в 1992 году, мне показалось, что люди стали свободнее и откровеннее. Чуть позже я, к сожалению, стал терять это чувство. Вокруг все стало больше напоминать именно те времена, из которых я уехал, особенно в учреждениях манера поведения, реакции людей были очень похожи.

Смысл диссидентского противостояния был не в том чтобы свергнуть советскую власть, так далеко я не заглядывал. Для меня мерой свободы был доступ к архивным источникам. Я не хочу преувеличивать значение диссидентского движения, я до конца еще не отрефлексировал. Но если бы сейчас все отмотать назад, лично я поступил бы точно так же, но поумнее. Молчать я бы все равно не смог.

Сергей Ходорович



Хрущевская оттепель раскачала общество. С одной стороны, у каждого появилась возможность узнать, а что же на самом деле вокруг происходит, попробовать это оценить. А с другой стороны, это ощущение, что ты ни на что не можешь повлиять, оно все равно оставалось.

К восьмому классу я уже отбился от школы. Она была мне в тягость, и я практически перестал учиться. Но потом одумался и поступил в строительный техникум. Окончил его и уехал работать в Новосибирск, где прожил три года. Там у меня случилось обострение туберкулеза, и мне сделали операцию. Я вернулся в Барнаул, куда отца еще во время войны эвакуировали вместе с заводом, где он работал. Еще у меня были две тетушки, которые жили в Крыму, я провел у них в Ялте все лето пятьдесят восьмого года и очень с ними подружился. Поэтому после операции они стали активно настаивать, чтобы я перебирался в Крым. Я так и сделал, переехал и утроился работать на мебельную фабрику в Алуште.

К этому времени стали появляться какие-то статьи о сталинских репрессиях, о лагерях. И хотя все это было опять фальшивое, общество все равно раскачивалось. Я уже много позже додумался почему. Наши советские пропагандисты время от времени проводили по всей стране разные кампании. Например, реформу русского языка. И вот страсти разгораются, кто за, кто против, а они в конце объявляют: никто всерьез не собирался ничего менять, пора кончать полемику. И люди, которые участвовали в таких кампаниях, их часто заносило дальше, в диссидентство, где они противостояли системе уже по более серьезным вопросам. А я смотрел на все это из своей далекой провинции и примерял все на себя. У меня в Москве жила одна из многих двоюродных сестер, Татьяна Ходорович. Это сыграло решающую роль. Она работала в Институте русского языка. От нее я знал и про эту реформу, и про Бродского, которого они активно защищали. В столице диссидентские страсти кипели уже вовсю. А я спокойно сидел в Крыму. Но через сестру у меня была возможность получать информацию и быть в курсе того, что происходит. На меня бурным потоком хлынул самиздат, я познакомился со всеми основными диссидентами. Я смотрел на этих людей и удивлялся, как они могут отважиться переступить эту черту.

Что до меня, то последним толчком стал роман Солженицына «В круге первом». Там есть сцена, где главный персонаж, дипломат Володин, разбирает бумаги своей матери. А потом останавливается на одном письме, где она пишет своей подруге, что несправедливости всегда были и будут, что она человек маленький и не в состоянии с ними бороться, но важно не участвовать в несправедливости. И вдруг до меня дошло — я действительно не могу ни на что повлиять, но зачем я без конца участвую в выборах, субботниках — все это какая-то шелуха. И очень резко я стал жить по принципу, который позже был сформулирован у Солженицына в «Жить не по лжи», — ни в чем не участвовать. Оказалось, что осуществить это довольно трудно. Что вся наша жизнь устроена так, чтобы каждого опутать и каждого сделать сознательным соучастником этой системы. И чтобы выбраться из нее, надо приложить очень большие усилия.

В 1968 году в августе я был в Москве, хотя жил еще в Крыму. День, когда была демонстрация на площади, меня поразил. Я не мог понять, как люди решились на это. Было впечатление, что их могли растоптать, разорвать в клочья… Для меня это был рубеж, я перестал ходить на выборы. И на почве этого неучастия ни в чем у меня в жизни начался разлад. Отец был в ужасе. Наверное, из-за этого распалась и семья. Чаще всего семьи диссидентов складывались в том случае, если муж и жена были примерно одних взглядов, такие семьи держались крепко. Если же было несогласие, то быстро распадались. Так получилось с моей первой женой. А в 1972 году я женился второй раз, на москвичке, что дало мне возможность переехать в Москву.

И тогда же была предпринята одна из первых попыток организоваться в какую-то группу. Так появилась Инициативная группа по защите прав человека в России. Я познакомился с семьей Подъяпольских. Григорий Подъяпольский был членом этой группы, и у них по средам собирались люди, делились разными новостями, там появлялись те, кто ехал куда-то на свидание к сидевшим, у кого были сведения из лагерей.

Помню, как меня поражала тогда эта раскованность и свобода. Как будто нет вокруг советской власти. И я осознал, что никаких законов мы не нарушаем. Мы просто игнорируем некоторые установки, и главное, если можем, то помогаем людям. Когда кого-то сажали, то жену или мужа обычно выгоняли с работы. Чтобы съездить на свидание, нужны были деньги, а взять было негде. И мы, вот этим небольшим кругом, пытались помочь. Это было тоскливое зрелище. Сами все безденежные, последнее собирали, чтобы кого-то отправить на свидание, на посылку набрать. Все это тяжело давалось. Поэтому появление фонда Солженицына было большим делом, и материальным, и моральным[11].

Распоряжаться этим фондом взялся Алик Гинзбург, но когда его снова арестовали, было принято решение о коллегиальном управлении. Распорядителями стали Кронид Любарский, моя сестра Татьяна Ходорович и Мальва Ланда. Когда фонд только образовался, власти долго не могли понять, как же к этому относиться. Ни под какую статью кодекса он не подпадал. К делу Алика они долго пытались пришить 64-ю статью, но материала не набиралось, и Гинзбурга они осудили все-таки по 70-й. Но с фондом к тому времени они уже определились, стало понятно, что надо все это прекращать. И за вновь объявившихся они взялись с новой силой.

Мальве утроили пожар в квартире, обвинили ее в халатности в отношении государственной собственности и отправили в ссылку. А Кронида Любарского и мою сестру стали прессовать самыми разными способами и понуждать к отъезду. Кронид быстро уехал. Сестра еще сопротивлялась какое-то время. Но я видел, как ей тяжело. Это такое давление, бесконечные обыски, со всех работ ее давно выгнали, а она мать-одиночка, вдова, четверо детей. Сажать ее им как-то несподручно было. И они умотали ее до того, что она решила наконец уехать.

Было понятно, что власти не намерены дальше терпеть деятельность фонда. Встал вопрос, кто следующий будет им управлять. И я, к своему удивлению, увидел, что нет вокруг людей, готовых за него взяться. То есть первым распорядителем стала Арина, жена Александра Гинзбурга. Вторым — Мальва Ланда, формально она оставалась на территории Советского Союза, хоть и была в ссылке. Но нужен был еще один человек. И я видел, что из людей, которые могли бы этим заняться, нет желающих. Тогда я робко предложил свою кандидатуру. И все восприняли это с одобрением.

Вот тут я почувствовал, что быть распорядителем фонда — это немного выше моих возможностей. Нести за это внутреннюю ответственность всю последующую жизнь — выше моих сил. Здесь надо быть готовым уже ко всему. К тому же добавлялся сложный финансовый вопрос. Когда фонд только начинался, перевести деньги из-за границы было несложно, и Алик этим пользовался. Но власти быстро сообразили и ввели такие налоги, что за сто долларов всего пять рублей можно было получить, и не в валюте. Встал вопрос о том, что деньги будут приходить с нарушением закона, нелегально. Но я уже на это посмотрел философски — снявши голову, по волосам не плачут. За то или за это рано или поздно они, конечно, укатают. И, надо отдать должное, президент фонда Наталия Дмитриевна Солженицына делала все возможное, чтобы оградить нас от этой опасности получения валюты незаконным путем. Она собирала русские деньги за границей и обменивала их на доллары со счета в Швейцарии. Как она их переправляла, это меня не касалось. И я никогда и не старался это узнать. Мне хватало своей работы.

Структура фонда была такова, что в Прибалтике, на Украине, во Львове и в Киеве были свои отделения, со своим распорядителем. А перед этим по Украине как каток прокатился. Там всех пересажали. Там вообще сажали жестче, чем в Москве. И первое, чем я занялся, это восстановлением связей с Украиной, стал искать человека во Львове, с которым можно было иметь дело, чтобы он уже доводил помощь дальше.

Но в основном фондом распоряжалась Арина. Я снова оставался в тени. Существовали тогда и очень активные участники фонда, которые объявляться не хотели, но были полностью в курсе дела. Хотя со временем и на них тоже нажали. И вот когда уехала Арина, я вдруг почувствовал себя голеньким, на виду. Теперь все концентрировалось на мне. Я прекратил любую переписку, понимая, что каждое письмо, отправленное куда-либо, может быть прочитано и использовано против нас. Я практически перестал общаться с иностранцами. И поэтому еще довольно долго продержался.