Мне было пять лет, когда умер Сталин. Папа мне сказал, что смерть Сталина — большое счастье для евреев, что он был страшный человек, но «только ты никому это не говори и делай завтра то, что сделают все». Я пошел в детский сад и плакал вместе со всеми и вместе со всеми пел песни в духе «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство». При этом я знал, что это очень хорошо, что он умер. То есть я рано научился двоемыслию советского человека, когда ты говоришь и делаешь то, что от тебя ожидают, а правда на самом деле другая, но ее можно обсуждать только дома.
Так что дискомфорт жизни лояльного советского гражданина, и тем более еврея, я почувствовал довольно рано. Но при этом пришел к тому выводу, к которому приходило подавляющее большинство, особенно в хорошем еврейском доме: ты обязан быть самым лучшим в физике, в математике, в музыке, в пении, в шахматах — неважно в чем, но если будешь хорошим специалистом, это тебе поможет преодолеть ограничения. И я поступил в Физтех, куда было очень трудно пробиться. Это был большой успех.
В шестьдесят седьмом году была война на Ближнем Востоке. Израиль, о котором я мало знал, вошел в общественную жизнь, потому что нарастала антиизраильская кампания, Советский Союз чувствовал себя возмущенным и униженным победой Израиля над арабскими странами, которым он помогал. Даже евреи в антисемитских анекдотах вдруг из жадных и трусливых стали хулиганами и бандитами.
Когда обнаруживаешь, что все вокруг тебя ассоциируют с Израилем — и те, кто тебя не любит, и те, кто тебя любит, — понимаешь, что что-то тебя с ним связывает. Это дало очень сильный импульс и желание восстановить свою связь с еврейскими корнями, еврейским народом, историей. Кроме того, в шестьдесят восьмом году случилась Прага. И четкое осознание, что люди, которые выходят на демонстрацию на Красной площади, выражают и твои чувства. В этот момент становится стыдно быть советским гражданином.
Конечно, сильно повлияли письма Сахарова, которые уже начали ходить в самиздате. Оказалось, что невозможно спрятаться в науке: вот человек, который уже на самой вершине, ученый номер один Советского Союза, и даже он не может молчать. Через науку не успокоить свою совесть. Молчать — стыдно. Этот стыд и желание обрести связь со своим народом привели к тому, что через несколько лет я стал активистом двух движений сразу — сионистского движения и движения за права человека.
Коммунизм полностью проиграл борьбу за уничтожение корней, национального сознания и веры. Вся подпольная жизнь была наполнена этим. Иностранные туристы привозили книги, интенсивно работал самиздат. Ночью читаешь или делаешь копию книжки, а утром ее передаешь другому. Оказалось, что есть подпольные кружки по изучению иврита, около московской синагоги в субботу встречаются люди, которые могут рассказать очень много про Израиль, а присоединиться к движению борцов за выезд и отказников совсем не трудно, если ты готов рисковать всем своим статусом, своим положением, своей карьерой.
Первые учителя иврита, как правило, были математики с мехмата МГУ либо из моего института — Московского физико-технического. Как правило, это были люди точных наук, иврит очень логичный и строгий, почти как математические формулы. Нашлись старые учебники, что-то привезли из-за границы. Делали себе копию — фотографировали каждую страничку, проявляли, потом передавали другому.
Первый крупный борец за права человека, с которым я познакомился лично, был как раз Андрей Дмитриевич Сахаров. Всегда, когда были суды над пострадавшими, в частности над еврейскими активистами, он приходил к зданию суда, стоял там и тем самым привлекал много иностранных корреспондентов. В сам суд его не пускали, но его присутствие было очень важно. Там я с ним и познакомился году в 74-м. А потом один из моих друзей, который получил разрешение на выезд, предложил мне вместо него помогать Сахарову в работе с прессой. Надо было не просто привести к нему журналистов, что само по себе сложно, не просто переводить вопросы и ответы, но и учитывать разницу в менталитете, объяснять им особенности советской жизни, диссидентского движения, и наоборот — объяснять диссидентам, чего они могут ожидать от иностранных журналистов, а чего нельзя ожидать.
С этого началось мое вхождение в диссидентское общество. Дальше я познакомился с Людой Алексеевой, и оказалось, что она понимает, что рано или поздно придется оказаться в Соединенных Штатах, поэтому она и ее муж хотели бы подучить английский. А мы все, отказники, потеряли работу, я зарабатывал преподаванием английского. У меня в группе учеников оказались Люда Алексеева, Андрей Дмитриевич, Юрий Орлов.
С первого же момента, как только я открыто объявил, что собираюсь ехать в Израиль, стал встречаться с отказниками и с диссидентами, моя жизнь поменялась. Начались обыски. Я остался без работы. Допросы. Многие товарищи или просто перестали звонить, или звонили для того, чтобы попросить убрать их фамилию из моей телефонной книжки. Родители очень боялись и очень гордились. Отец мне говорил: «Ты просто не знаешь, ты не помнишь сталинских времен, они могут сделать с тобой все что угодно».
За мной все время ходили хвосты. Куда бы и когда бы я ни пошел, сторожили в машинах. Это было своего рода психологическое давление. Один раз я приехал домой с другом, а родители тогда жили на Истре, и даже не подумал о том, что хвосты пришли со мной. Они стояли под окном всю ночь. И я увидел, что на родителей это произвело страшное впечатление. С тех пор я решил не подвергать их такому страху и ночевал только в той комнате, которую снимал в Москве.
Со временем одной из моих задач стало обеспечить доставку книг из-за границы. Будь то «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, учебник иврита, потрясающая книжка «Эксодус», которая рассказывала современную историю евреев, борющихся за создание Израиля, книжка Андрея Амальрика «Доживет ли Советский Союз до 1984 года» или же Декларация прав человека, выпущенная издательством «Посев», — неважно, каждая из этих книг была в равной степени запрещена. А провозили их туристы, от случая к случаю. Мы решили наладить более систематичную доставку.
У меня были хорошие связи с иностранными корреспондентами, поскольку именно им я сообщал, когда будет демонстрация или пресс-конференция. Вообще говоря, встретиться с иностранным корреспондентом незаметно для КГБ невозможно. Они жили в специальных трех домах, так называемом гетто. Поэтому был разработан язык, как им сообщать, например, что планируется демонстрация из десяти человек в центре Москвы по такому-то поводу. При этом они очень ценили, что у них есть свой источник информации. Со временем я стал за это просить у них ответное одолжение. Некоторые согласились время от времени получать по диппочте вместе со своими документами целые посылки с книгами.
Эти книги специально выпускали малым форматом. Получаешь пятьдесят-шестьдесят таких книг, рассылаешь по разным городам, а дальше люди начинают с ними работать — переписывать, перефотографировать, перепечатывать. Хотя все печатные машинки тоже были под контролем КГБ. По шрифту могли найти машинку, поэтому перефотографирование было более безопасным, но более сложным.
Один раз мне один из журналистов, моих хороших друзей, устроил настоящий скандал. Он получил посылку, которая была очень плохо запечатана и рассыпалась прямо в посольстве. Я ему сказал: «А чего ты боишься? Это же было в посольстве!» — «Да, но там же есть обслуживающий персонал!» Надо понимать, что и западные журналисты в Москве тоже постоянно жили в состоянии определенного страха.
Единственный подлинный интернационал в Советском Союзе был только в тюрьме. В ГУЛАГе ты сидишь вместе с монархистами, так называемыми коммунистами с человеческим лицом, армянскими националистами, украинскими националистами, крымскими татарами, литовскими священниками, пятидесятниками. У каждого, конечно, есть свои очень важные для них идеалы, цели, за которые они борются. Но и ощущение общей борьбы, единства.
Я думаю, в этом сплочении очень помогла в том числе и работа Хельсинкской группы. Подготовка документов Хельсинкской группы требовала тесного сотрудничества и понимания того, что успех одного — это успех другого. Я начал, естественно, как еврейский активист и занимался в основном связью журналистов с еврейскими отказниками. Но когда работал в Хельсинкской группе, стал помогать в выходе на связь с Западом многим — и немцам, которые приезжали из Казахстана и искали путь на волю, и пятидесятникам, которые приезжали из далекой Сибири, многим, многим группам. Было ощущение единства судьбы. Все разные миры были связаны между собой чувством свободы.
В конце концов, что такое жизнь на свободе? Это жизнь в соответствии со своими идеалами, со своими национальными или религиозными убеждениями.
Противоречий было сколько угодно. Случались большие дебаты. Андрей Дмитриевич Сахаров и Александр Исаевич Солженицын очень сильно расходились в вопросе, надо ли поддерживать еврейскую эмиграцию. Мы использовали поправку Джексона, чтобы связать интересы американо-российской торговли с вопросом свободной миграции. И Сахаров занимал нашу сторону. А Солженицын считал, что это узкая тема, которая касается только евреев и к интересам борьбы за большую Россию отношения не имеет.
Я, повторяю, находился одновременно в двух мирах — в сионистском движении и в общедемократическом. Мне приходилось испытывать давление с обеих сторон. Среди демократов были очень хорошие, благородные люди, которые говорили мне: «Мы не понимаем, как ты можешь быть националистом! Права человека — это права всех людей». С другой стороны, некоторые мои друзья из Израиля считали, что если ты настоящий сионист, то незачем вмешиваться в другие диссидентские движения, потому что это может поставить нас под угрозу: одно дело, если мы боремся за то, чтобы свободно уехать, а другое — за то, чтобы изменить Советский Союз.
Но я спокойно игнорировал требования выбирать между одним и другим. Для меня была абсолютно очевидна глубинная связь между борьбой за свободу и борьбой за свою идентичность. Силы бороться за свободу есть только благодаря тому, что у тебя есть корни, история, у тебя есть народ и идеалы, которые ты хочешь защитить.