говорим?!
Разделив мое желание сменить тему, неутомимый худрук вкрадчиво мурлычет:
— Кто эта сказочная блондиночка с тобой?
Я вдруг обнаруживаю Леру уже рядом с Малыгиным, который выглядит непривычно потухшим. Партнерша по дивану его послала подальше или что?
— Моя сестра, — я произношу это внушительно, чтобы все его непристойные помыслы рассеялись бы еще на стадии зарождения. — Для сведения: она замужем и скоро собирается рожать.
— Ну, надо же! — Матросов обиженно хлопает длинными ресницами. — А ничего не заметно!
— Срок еще маленький.
Но его наметанный глаз тут же замечает несоответствие:
— Она вино пьет? Не вредно?
— Гинекологи говорят, что если беременной очень хочется, то от небольшой дозы вреда не будет.
Я выдумываю это на ходу, чтобы убедить их в своей осведомленности. Скосив на меня тусклый глаз, Колков язвительно замечает:
— Влас Малыгин для беременной вреднее.
Приходится широко улыбнуться ему, чтоб не вздумал вбить себе в башку, что я умираю от ревности. Режиссером спектакля я не очень довольна, все его приемы кажутся мне избитыми, моя Рони заслуживала истинного полета фантазии! На который Колков просто не способен. Я уже говорила директору, что в ГИТИСе в этом году был хороший режиссерский выпуск, но в театрах уже застолбили все места и ребята слоняются по Москве в поисках работы.
Беда в том, что Сергей Николаевич не из рисковых мужиков, ему нужны проверенные временем кадры, пусть даже и без семи пядей во лбу. А Колков однажды, чудом наверное, при полном отсутствии конкуренции взял приз на «Золотой маске» и теперь едет на нем по жизни, пусть медленно, но верно. Нельзя сказать, что он поставил по моей пьесе отвратительный спектакль, но мне не хочется, чтоб он переоценил восторг маленьких зрителей. Тем более приписывал бы наши с Астрид заслуги себе…
— Надоел тебе этот обалдуй? — чуть наклонившись ко мне, с неожиданным сочувствием спрашивает Дмитрий Владимирович, имея в виду, конечно, Малыгина, а не Колкова.
Но до меня это доходит не сразу, и потому несколько секунд я смотрю на директора, выпучив глаза. Потом медленно соображаю, о чем речь, и начинаю смеяться. Наверное, это истерическая реакция, накопившееся напряжение последней недели, измотавшее меня, прорывается этим идиотским, неуместным смехом, причина которого не понятна никому. Но я словно со стороны вижу свое искаженное хохотом, будто нарисованное Гойей лицо, похожее на отражение в чайнике или кривом зеркале, и начинаю просто корчиться у всех на глазах. На меня уже обращают внимание, хотя все вокруг орут, словно попали в компанию глухих, и ржут, как кони, но я, кажется, переплюнула всех.
Что со мной происходит, первой понимает Лера. И я уже чувствую, как ее рука сжимает мой локоть — до боли, чтобы очнулась, выругалась, оттолкнула ее, да что угодно, лишь бы не смеялась. Она тащит меня куда-то, мы вываливаемся на улицу через служебный вход, и я пытаюсь вернуться, чтобы попрощаться с интеллигентной старушкой-вахтершей, которая всегда говорит мне: «Деточка, напишите о моей жизни! Это будет такой роман…» И, судя по ее затуманенному взору, я догадываюсь, что этой женщине есть что вспомнить…
Что вспомню я, когда окунусь в свою старость? Только ты, а вокруг — чернота.
Единственная звезда на моем небе.
Единственная любовь моей жизни.
В своих романах я не воссоздаю таких ситуаций, потому что никто в здравом уме и твердой памяти не поверит, что на свете еще возможно такое… Что можно жить, терзаясь бессмысленным вопросом: почему я не родилась на одиннадцать лет раньше, чтобы хоть состариться, если не умереть, рядом с тобой? Разделяющая нас с тобой пропасть будет расти — через год будет двенадцать лет, как ты ушел, потом тринадцать… До каких пор я растяну это изгнание из твоей жизни? Стану ли такой седенькой старушкой, называющей сорокалетних женщин «деточками»? Найду ли сослепу дорогу к тебе? Не окажется ли напрасным это истязание ожиданием, боязнью досрочного ухода, который может завести не туда?
Ждешь ли ты меня там? Слышишь ли оттуда мой идиотский смех, в котором одна боль, а веселья нет совсем?
Как бы мне услышать твой голос? Спокойный и мягкий, готовый звучать часами, если я готова слушать… Всегда. Всегда.
— Извини, — говорит Лера, глядя на руль моей машины, который она решила взять в свои руки. — Не нужно мне было болтать с Власом.
— Влас тут ни при чем.
Я уже могу говорить, только в горле у меня все болит, как после приступа рвоты. Упавшие на лицо светлые волосы моей сестры, качнувшись, выдают движение головы.
— Я знаю, что он ни при чем. Все ни при чем. Ты просто несчастна, Зойка, но не хочешь в этом признаться.
Откинув голову, закрываю глаза. Хочется помолчать, но Лера заслуживает, чтобы я хоть поговорила с ней немного, если сорвала вечеринку. А может, и что-то большее — ради чего Малыгин крутился возле нее?
— Слышала Дольского? «Без любви живет полсвета…»
В ее голосе неуверенность:
— Слышала. А может, и нет. Я не так помешана на бардах, как ты.
— Я не помешана на них. И я вовсе не несчастна, запомни это! В любой момент я могу выдумать себе такую любовь, какая тебе и не снилась…
Ее волосы опять согласно качаются:
— Я знаю. Только это ведь будет просто очередная книга.
— Просто?! — это резануло мне и слух, и сердце. — Попробуй напиши просто книгу!
Она пугается, судорожно заправляет волосы за уши:
— Нет, я не то имела… Ну, ты же знаешь, как я люблю твои книги! Но мне хочется, чтобы ты была счастлива не только, когда пишешь их.
— То, что я пишу их — это уже больше всего, о чем человек может мечтать!
В ее съехавшихся бровях, в выпяченных губах — сомнение.
— Ты думаешь? — Лера громко хмыкает. — Никогда не хотела написать книгу.
— А я никогда не хотела родить ребенка!
— Каждому свое? — неуверенно произносит сестра.
— На этом и остановимся, — заключаю я. — Послезавтра мы уезжаем со спектаклем в Швецию. Когда я вернусь, мы будем с тобой искать кандидата в отцы. Уже можешь присматривать!
Сложенные «лодочкой» ладошки закрывают половину лица, а серые глаза испуганно таращатся на меня. Она смешно выглядит сейчас, но я уже отсмеялась на месяц вперед.
— Привезти тебе из Стокгольма Карлсона?
— Мужчину в самом расцвете лет? У меня свой имеется… Лучше привези мне Малыша, — внезапно предлагает она.
— Того самого?
— Нет. Только моего. Нашего.
— От шведа? — это неожиданно даже для меня.
Она улыбается:
— Зато он не будет тут маячить перед глазами! И потом, знаешь… Шведы они… такие здоровые! Викинги!
Я давно не видела моря. Так давно, что оно потихоньку начало просачиваться в мои книги, разливаться по страницам — не водой, которую все писатели горазды лить для придания нужного объема и чего я никогда не делаю, а живым дыханием, которое не задержать, не сбить с ритма. Если, конечно, не рвануть глубинную бомбу.
Твоя смерть была для меня такой бомбой. Парализовало взрывом, черной волной опустошило и голову, и душу. Сколько я не писала тогда? Чем жила? Даже не помню. Однажды очнулась оттого, что наступила зима… Снег шел такой крупный, рождественский… Он проник в меня и заполнил, пусть холодом, но это было лучше пустоты. По крайней мере, в душе просветлело. И этот свет родил первые слова. И я сумела их записать. Потом увидела людей, о которых мне захотелось рассказать. Так я маленькими шажками возвращалась к жизни…
А холод? Он так и остался во мне…
В Швеции мне первым делом хотелось увидеть море, хотя бы и осеннее… Но оно лишь качнулось вдали, не такое пронзительно синее, как теплые моря, скорее стального оттенка. Заставило меня всмотреться в глаза людей, живущих в городе, название которого переводится, как «красота на воде», и я увидела в них тот же отсвет. Они построили свой Стокгольм, взобравшийся на красные гранитные скалы, на месте слияния двух водных стихий: там, где озеро Мэларен соединяется с морем, протянувшимся к нему узким фьордом.
С труппой меня разлучили, едва мы разместились в отеле «Scandic Malmen». Не самом дешевом и прямо в центре. Я присоседилась к Зинаиде Александровне, которую взяли на гастроли, хотя в нашем спектакле она не занята. Но Сергею Николаевичу, как обычно, хотелось продемонстрировать, теперь уже шведам, истинную дворянку, свободно владеющую тремя языками. Вот, мол, какого уровня у нас артисты! Правда, на шведский лингвистические способности Славской не распространились, но английский — это палочка-выручалочка в любой стране. Я учила его перед поездкой месяца два, но открыть рот на улице все еще безумно страшно.
Молоденькие артистки, которые перед Зинаидой Александровной не испытывают священного трепета, то и дело врываются в наш номер с визгом:
— А мы уже в кафе плюшки с горячим шоколадом попробовали! Все шведы это заказывают!
— Нам показали памятник актрисе, о который можно руки погреть. Ну, правда! Он подогревается. В октябре — самое оно!
Чириканье, кружение пеньюаров, аромат новых духов, блеск улыбок… Даже я получаю эстетическое удовольствие от этого зрелища. И без того пухлые губки, юные, но уже не детские, вкусившие порока, капризно выпячиваются:
— А на улицах грязно…
Но восторг уже снова пузырьками на поверхность:
— Ой, вы видели? Прямо перед королевским дворцом рыбу ловят! Говорят, даже лосося можно поймать!
— Тут русская церковь есть! Святого Николая.
— А небоскребов вообще нет! — проказливый смешок. — Зато сами шведы, какие высокие, а?
После нашего режиссера любой местный житель покажется великаном. Из окна номера смотрю на незнакомую улицу, но вместо радости встречи с новым городом почему-то ощущаю печаль. Как будто меня ждет здесь какое-то невеселое приключение…
С опаской посматриваю на Зинаиду Александровну: как бы не померла ото всех этих перелетов, все-таки девятый десяток… Но она бодрой птичкой порхает по комнате: