Младенцы плачут по ночам где-то за стеной или через палату… Я даже не выхожу в коридор, чтобы не встречаться с изможденными юными женщинами, которые волокут целые мешки с «передачами», пачки подгузников. Увидела как-то через неплотно прикрытую врачом дверь и потеряла желание высовываться наружу.
А младенцы плачут и плачут ночью, рвут душу своим безутешным горем, не дают спать. Наверное, медсестры, ангелочки в белых халатах, приклеивают пластырем к их ищущим ротикам пустышки, как та, единственная уличенная, о которой через Интернет раструбили на весь мир. Но сколько их не пойманных, продолжающих затыкать рты… Нас приучают к этому с рождения, и постепенно сживаешься с кляпом, молчишь, даже когда рот свободен и язык вроде не отмер, но уже почему-то не смеешь сказать о каком бы то ни было желании вслух.
О чем мне так страшно сказать хотя бы себе самой? Что мне слышится в этом хоре новорожденных, еще не потерявших права на крик? Голос едва родившейся девочки сливается с мольбой той, что была постарше, и уже научилась пользоваться словами, которые ценю на вес золота, но и они не убедили меня поверить в то, что я нужна ей. Я не хотела быть кому-нибудь нужной. Необходимой. Я не хочу этого и сейчас. И шепчу в подушку, что я — одинокий волк, который по ошибке носит другой пол… Потому что волчица — это другое. Волчица вечно кого-то выкармливает…
Мне выкармливать некого, поэтому я почти не пью сейчас даже воды, не говоря уж о чае. Грудь перетянута так, что дышать трудно… Все силы брошены на борьбу с лактацией! Еда — это тоже непозволительная роскошь. Я выйду из этой палаты поджарой и, покачиваясь, как после болезни, окунусь в неведомый мир, такой странный, такой чужой…
А мою девочку увезут за город, в чудесный светлый дом, окруженный лесом и гномиками, и солнечная улыбчивая женщина, что когда-то звалась моей сестрой, начнет поглаживать ее сморщенное тельце нежными руками, смоченными кремовым лосьоном для младенцев. Так и должно быть. Таким и задумывался синопсис нашей жизни. Только вот роман опять вышел из-под контроля автора…
Та врач, что наблюдает меня и за мной (знает, кто у нее лежит!), отказывается выписать меня хоть на день раньше положенного.
— И так всего пять дней! Вы же и здесь можете писать.
В том-то и дело, что не могу. Ноутбук со мной, но вот мысли потерялись где-то по дороге. Я пытаюсь записать свои впечатления от родов, физиологические подробности, потом понимаю, что они у всех одинаковы, знакомы моим читателям и не интересны. А писать о том, как шевельнулась у меня на груди крошечная девочка, которую я выносила в себе, пока не могу. Может быть, не смогу никогда…
Я твержу себе, что это так примитивно — поддаваться голосу природы, внезапно проснувшейся и подставившей меня в самый неподходящий момент. Не ожидала от своего организма такой подлости! От своей души такой слабости… Все, что я когда-то говорила себе об этих несносных чудовищах, зовущихся детьми, по-прежнему кажется мне единственно правильным, но то звериное, что уже проснулось, воет во мне: случаются исключения… Вот эта девочка…
И в последнюю ночь я не выдерживаю. Одевшись и выбросив в окно сумку, я прихватываю больничное одеяло, которое намерена украсть, выбираюсь в коридор и крадучись иду на детский зов.
— Безумие, — шепчу я, цепенея от ужаса перед тем, что намерена совершить. — Неужели я это делаю?
Я уверена, что с младенцами никого нет. И длинная палата, в которой, как в улье, копошатся и жужжат маленькие существа, действительно свободна от взрослых.
— Вот сволочь! Бросила их! — посылаю медсестре.
Наклоняясь над каждым ребенком, всматриваюсь в лицо, потом на всякий случай вчитываюсь в бирку. Их не так много, всего двадцать три человечка, но среди них нет моей девочки… Отшатнувшись от последнего, я в ужасе бросаюсь проверять все еще раз. Не может быть, чтоб ее здесь не было! Куда они спрятали ее?
— Что вы здесь делаете? — раздается сзади резкий вскрик.
Я оборачиваюсь, и медсестра каким-то чудом узнает меня, хотя в палату ко мне не заглядывала — неужели мою книгу кто-то показал?
— А, это вы, — произносит она уже равнодушно. — Решили все-таки взглянуть? А ее уже увезли. Часов в восемь.
— Кто? — у меня внезапно садится голос. — Кто ее увез?
— Ну… Приемная мать, я так понимаю. Кто-то говорил, что она ваша сестра. Что вы полюбовно договорились. Не так, что ли?
В ее взгляде разгорается любопытство: маленькая сенсация! Будет о чем сейчас рассказать девчонкам в сестринской.
— Все правильно, — тушу я огонь. — Просто я забыла, что они приедут сегодня. Столько сплю, что все перепуталось в голове…
Она кивает с притворным сочувствием, потом замечает одеяло:
— А это вам зачем?
— Знобит что-то, — я набрасываю его на плечи.
— Я попрошу, чтобы вам принесли аспирин, — говорит она озабоченно. — Ложитесь, сейчас я скажу.
Мне уже все равно. Аспирин так аспирин. Может, хоть уймет звон в голове, что нарастает и нарастает… Я скрываюсь в палате и ложусь спать, даже не вспомнив о выброшенной сумке. Если б она была набита бриллиантами, и то в этот момент все другие ценности показались бы мне такой мелочью…
Сумку мне приносит утром врач и, ни о чем не спрашивая, сухо говорит:
— Последний осмотр через пятнадцать минут. Ваша выписка будет готова к одиннадцати. Позвоните, чтобы за вами приехали.
— Я вызову такси…
— Ваше дело…
Она мешкает, не уходит, бросает на меня короткие взгляды.
— Что-то не так? — спрашиваю я.
— Вы не хотите узнать, как вашего ребенка оценили по шкале Апгар? Две десятки. В первую минуту жизни так оценивают не больше пятнадцати процентов новорожденных. У вас родилась очень здоровенькая девочка. Вы хлопот бы с ней не знали…
— Спасибо, — говорю я, надеясь, что она расслышит в этом именно то, что хочу ей сказать.
Кто принес ей сумку и как она догадалась, что это моя, так и остается загадкой.
…Никаких цветов, никакого коньяка и конфет. Лера наверняка уже одарила всех, кто был замешан в этой сделке. Я ухожу из первого и последнего в моей жизни роддома по-английски. Прощаться не с кем. Улыбаться, когда тоской сердце засасывает в бездну, таящуюся внутри любого из нас, невозможно.
Такси уже ждет. Я бросаю взгляд на лицо таксиста и благодарю судьбу за то, что мне послали угрюмого молчуна. Сажусь на заднее сиденье, называю адрес и смотрю в окно, пытаясь вжиться в город, знакомый с самого детства. Мою энергичную, живую, размашисто шагающую в будущее Москву, у которой что ни день появляются сотни новых детей, и это ее ничуть не пугает.
Однако не всем дана такая храбрость, подобная уверенность в себе. Не все так любят тишину, как я. Тишину, что поджидает меня за порогом моей квартиры, который я перешагиваю, как Цезарь Рубикон. Жребий брошен. Начинается братоубийственная война.
Бросив у порога сумку, я наспех переодеваюсь, беру ключи от машины и гоню ее на Третье транспортное кольцо, которое в это время бывает свободнее, чем Садовое. За рулем чувствую себя немного неуверенно, навыки ослабели, и приходится обдумывать каждое действие. Москва за окном кажется ирреальной, я отвыкла от нее. Тот кусок двора, что был виден из окна палаты, я еще научилась воспринимать как часть действительности, но целые улицы, бульвары, площади будто проступили из другого мира. Похожего на мой, но все же незнакомого. Так бывает, когда поднимаешься после гриппа, и, ступая как по вате, выходишь на улицу…
Я еще пытаюсь уговорить себя не делать глупостей, пугаю неизбежными проблемами, которые возникнут уже сегодня, не заставят себя ждать. Но все эти разумные доводы проходят сквозь меня, как песок сквозь песочные часы. И в памяти остается только одно: ту тоску, что воет во мне, не унять, пока я снова не прижму к груди мою девочку.
И я несусь навстречу закату, который смеется мне в лицо, напоминая, что моя дочь уже сутки провела в своей розовой постельке, что приготовили для нее с любовью, а мне ее даже положить некуда. В ящик стола? В чемодан? Так тоже делали мои сестры по перу, только их-то на это вынуждала нищета. А я просто не позаботилась заранее. Даже мысли не допустила, что могу передумать, обезуметь от одного прикосновения…
Я оставляю машину поодаль, чтобы Лера не заметила ее из дома, и, прячась за деревьями, пробираюсь к крыльцу. Оставшийся у меня ключ, про который сестра просто забыла, греет и руку, и душу. Осторожно, будто дверь рассыплется от резкого движения, проворачиваю его в замке и прислушиваюсь. В холле замираю: голоса доносятся то ли из кухни, то ли из ванной. И я бросаюсь к лестнице, превозмогая слабость в коленях, взлетаю на второй этаж, врываюсь в розовую спаленку… Но колыбелька пуста. Я будто проваливаюсь во вчерашний день: ее увезли еще дальше, спрятали от меня окончательно. И только спустя пару минут догадываюсь, что Лера с Егором купают ее, их голоса действительно доносились из ванной.
В замешательстве оглядываюсь, будто надеюсь заметить какой-то знак, и вижу на кресле раскрытую тетрадь, обложка которой мне знакома. Моя сестра, увязшая душой в Серебряном веке, до сих пор ведет дневник… Мне никогда не доводилось заглянуть в него, да не особенно и хотелось. Но сейчас я делаю на него стойку, как гончая, хотя еще не отдаю себе отчета, что надеюсь найти там. И все же пролистываю с конца неисписанные листы, нахожу сегодняшнюю запись, и, не включая света, прижимаюсь к окну.
«Маленькая девочка… Чудесная моя девочка… Мое открытие, мое откровение (перед миром или перед собой?), моя нежность до слез от одних этих слов: «Маленькая девочка… Чудесная моя девочка…»
Тебе пять дней от роду. Про этот срок никак не скажешь: целых пять дней. И все же для тебя и для меня это эпоха глубиной в бесконечность. И бесконечность эта тянется в обе стороны: туда, где тебя еще не было, и туда, где ты будешь вечно. «Как любой из нас, вдохнувший в этот мир свое «я», — требует добавить справедливость. Но ты — не любая, моя грядущая боль ежедневности. «Вышла во двор?!» — вот ужас трагедии, ведь не на глазах же! Сердце разрывается от расстояния… Мне никогда не насытиться этим будущим страда