Ах, эти органы! Мы-то расслабились, решили: перестройка, Горбачев с народом как беспартийный разговаривает. Настороженность начала исчезать. Пока партия с КГБ отвернулись от прилавка, мы воровали кой-какие крошки свободной жизни. Чего там! Можно немного, если совесть есть. И страх стал медленно превращаться в испуг. А испуг – это на время.
– В старые бы времена… Вы нас так подвели и ваш Федоров…
– Там же на кассете романсы.
– Да за такие романсы!..
Ночью редактор принес в аудиостудию кассету, записанную за столом во дворе питерской капеллы, где у трубочного мастера, восьмидесятилетнего Алексея Борисовича Федорова, и его жены Нины была квартира на первом этаже. В иной вечер Алексей Борисович брал гитару, которой владел профессионально, и профессионально пел романсы с той интонацией и артикуляцией начала прошлого века, с которой никто, кроме Федорова, даже тот, кто их помнил, петь уже не умел.
Вот полк по улице шагает.
Оркестр весело играет.
Верхом гарцует командир,
Полка кумир, полка кумир!..
Прощаясь, женщины рыдали,
Своих любимцев провожали.
Все провожали их толпой
На смертный бой, кровавый смертный бой.
…И тут танчик. Такой веселенький шансон времен Первой мировой. А чего, на легкую войну шли. Интеллигенция, писатели, культурные люди поддерживали кампанию. Война, знаете ли, укрепляет дух. Кончилось это скверно, как помнится, – переворотом, расстрелами этой самой интеллигенции, массовой гибелью от голодомора, братоубийственной гражданской и, наконец, ленинско-сталинским геноцидом против собственного народа. Ужасом закончился этот шансончик.
Но во все времена:
«Капризная, упрямая, вы сотканы из слез…»
«Пара гнедых, запряженных с зарею…»
«А там, приподняв занавеску, две пары голубеньких глаз…»
«Дышала ночь восторгом сладострастья…»
Ах, как он пел!
На кухне маленькой неудобной квартирки мы садились за стол, накрытый красавицей (в прошлом) Ниной Сергеевной, отбывшей свой срок в политических лагерях на Колыме, а потом еще на десять пораженной в правах (каково словосочетание!).
Алексей Борисович брал «старину семиструнную», но (!) прежде, разумеется, выпивали по маленькой и беседовали. Ах, что за прелесть были эти беседы на федоровской кухне.
– Не любил я этого Сталина. Вон, Нинка сколько из-за него отмучилась, но хоть живая. Я так и сказал одному типу в пирожковой на Невском. Он искал во мне сочувствия к этому бандиту. Сказать-то сказал, да, знаешь, оглянулся от старого страха. А это ведь тоже он.
– А трубки ему делали?
– Он трубочник был херовый. Держал трубку, как символ власти. Скипетр и держава в сухой руке. При нем больше никто трубку курить не осмеливался. И набивал он ее папиросным табаком. Понимаешь. Партийцы попросили меня сделать три трубки к семидесятилетию Сталина. В подарок. Бриар (корень древовидного вереска) привезли. Потом ездил я в Москву в Музей подарков. Смотрел, лежат ли они в витрине. Не было моих трубок. Себе оставил. И меня это порадовало. Вот, Юрочка, профессионал во мне в тот момент победил гражданина.
Мой студенческий друг, замечательно образованный Витя Правдюк (впоследствии – известный телеведущий, журналист и писатель), затевал с дедом литературные споры, которые почти всегда заканчивались тем, что Алексей Борисович доставал тоненькую книжку в бумажном переплете, изданную в начале 20‐х годов прошлого столетия. Это были любимые им «Несвоевременные мысли» Горького, которые Федоров из конспиративных соображений обернул в плотную розовую бумагу и крупно черной тушью написал: «Д. С. Мережковский “Грядущий хам”».
Литературный спор неизбежно приводил к цитированию почти целиком подчеркнутого текста старого издания, с комментариями, в которые нет-нет да и забредали оппоненты, свидетельствующие знание русского языка Федоровым и верное его употребление отдельных однокоренных слов. Мы ему мягко напоминали, что за столом его жена. Мол, не в мастерской мы, но он весело отвечал:
– Ничего, Нинка весь этот вокабуляр пассивно усвоила в «Дальзолоте». Вот слушайте:
«Я не намерен оправдывать авантюристов, мне ненавистны и противны люди, возбуждающие темные инстинкты масс, какие бы имена эти люди ни носили и как бы ни были солидны в прошлом их заслуги пред Россией».
– Ну! – Озорно смотрел на нас восьмидесятилетний, круглолицый, невероятно обаятельный мальчишка. – Я вам больше скажу. – И он опять открывал книжку:
«…говорить правду, – это искусство труднейшее из всех искусств, ибо в своем “чистом” виде… правда почти совершенно неудобна для пользования обывателя и неприемлема для него. “Чистая” правда говорит нам, что зверство есть нечто вообще свойственное людям, – свойство, не чуждое им даже и в мирное время, если таковое существует на земле».
– Вот поэтому они (т. е. советская власть) и прячут этого Горького. – Он наливал стопочку и уже было готов был взять гитару, как, что-то вспомнив снова, заглядывал в «Несвоевременные мысли»:
«…изнасиловать чужую волю, убить человека не значит, никогда не значит убить идею, доказать неправоту мысли, ошибочность мнения».
Цитаты из Горького перемежались тостами, спорами и собственными соображениями, из которых самым щадящим было то, что эти «басские (скажем так) большевики разрушили мечту человечества о свободе и равенстве» – она дискредитирована. Всё! Больше идей у них нет (что мы и видим).
– Придумали коммунистическую мораль! Ха! У них мораль – по профессиям. У сексотов и энкавэдэшников тоже своя мораль? А вот и нет, они все аморальны! Нет человеческого, нет морали!
– Леша! – в этом месте говорила Нина Сергеевна, что-то вспомнив из своей прошлой жизни.
– Молчу, молчу! Вот только последний кусок зачитаю, чтобы вы знали:
«Людей, которые верят в торжество идеала всемирного братства, негодяи всех стран объявили вредными безумцами, бессердечными мечтателями, у которых нет любви к родине.
Забыто, что среди этих мечтателей Христос, Иоанн Дамаскин, Франциск Ассизский, Лев Толстой – десятки полубогов-полулюдей, которыми гордится человечество. Для тех, кто уничтожает миллионы жизней, чтобы захватить в свои руки несколько сотен верст чужой земли, – для них нет ни бога, ни дьявола. Народ для них – дешевле камня, любовь к родине – ряд привычек».
– Со-гла-сен!
Потом он брал гитару. И пел.
Когда мы приходили в мастерскую к Федорову, нас всегда ждала «маленькая», две бутылки пива, соленые огурцы, черный хлеб. Девушки, за которыми мы ухаживали, теряли к нам интерес, едва он начинал говорить, а уж когда пускался в романсы… И в женщинах понимал.
– Ну, что ты загрустил?
– Ох, Алексей Борисович, и без нее не могу, и с ней не могу. Что делать?
– Не женись, – говорил он тоном философа Труйогана, к которому Панург обратился с вопросом.
– А на ком жениться? – спрашиваю я, словно продолжая диалог, написанный Рабле.
– А жениться надо на женщине, с которой можешь и без которой можешь. – И, взяв в руки гитару: «Не уходи… Побудь со мною…»
Ну, что скажете?
А тут появились в редакции кассетные магнитофоны, и я, вместо того чтобы записывать что-то общественно значимое для привития морального кодекса строителя коммунизма, решил записать деда Федорова. Все было традиционно. Двор Капеллы, стол. Нина. В центре я разместил портативный «Филипс» и дал отмашку: «Пойте!»
И он запел! Чистым, ясным голосом, без привкуса возраста, но с ароматом прожитого времени…
Эту чудесную кассету я отдал редакторше главного тогда останкинского телевидения, отмотав пленку и установив метку на нужной песне.
Редакторша принесла кассету в огромный звукоцех Останкино и, сообщив оператору, что на ней неслыханной красоты старинные романсы, попросила переписать их для передачи о моей выставке в Центральном доме художника, которая разместилась там благодаря доброте великого музейщика Василия Алексеевича Пушкарева и активности замечательного искусствоведа и безусловной московской достопримечательности Савелия Васильевича Ямщикова. Романс на фоне портрета – красиво. Звукооператор включил громкую связь, чтобы порадовать коллег дивной музыкой. Отмотал пленку на начало, включил, и на все Останкино раздался прелестный тенор Федорова:
– Ё. т. м., Юрочка! Что это за власть такая! Ты посмотри на эти с позволения сказать лица, послушай их речь, что они говорят, это же полная х…я! Я тебе прочту у Горького (ну, как без него!):
«Нет яда более подлого, чем власть над людьми, мы должны помнить это, дабы власть не отравила нас, превратив в людоедов еще более мерзких, чем те, против которых мы всю жизнь боролись».
Люди приникли к динамикам. Подобных текстов, украшенных такими полноценными комментариями, в Останкино не слышали. Никто не прерывал политинформации старого трубочного мастера, и, когда в коде после высказанных претензий к строю и очередной цитаты о том, что «великое счастье свободы не должно быть омрачено преступлениями против личности, иначе мы убьем свободу своими же руками», он произнес: «И панели песком не посыпают!» – а затем тронул, наконец, струны, в студию вошли специалисты из Первого отдела и арестовали Алексея Борисовича Федорова посмертно.
Этой операции предшествовали ночные звонки зампреду Гостелерадио Энверу Мамедову с сообщением, что в эфир пытались протащить антисоветчика. Мамедов был и есть человек умный и опытный. Скандал был спущен на тормозах. Передачу тем не менее закрыли. Кассету изъяли.
Всё, как прежде, всё та же гитара
Шаг за шагом ведет за собой.
В такт аккордам мелодии старой
Чуть колышется бант голубой…
Дубликат кассеты у меня был. Это потом, расслабленный перестройкой и руководящей силой (даже по отношению к КГБ) партии, я потерял бдительность. После ночи 9 апреля 1989 года, проведенной на проспекте Руставели, и в последующие дни я собрал на магнитофонную ленту огромное количество свидетельств трагедии с разных сторон, в том числе сведения от начальника госпиталя Закавказского военного округа. Все эти бесценные пленки (оригиналы!) вместе с аудиозаписью самого погрома отдал Собчаку, который знал о моих сокровищах. Анатолий Александрович, возглавлявший депутатскую комиссию по тбилисским событиям, под честное слово, что вернет, взял штук десять пленок. Часов пятнадцать свидетельств. Они помогли комиссии нарисовать более или менее ясную картину событий. Весьма более или менее. Но тогда и этого было немало.