ая музыка.
Начальник охраны в многоугольной полицейской фуражке принял подарок в виде кожаного тисненого литовского бумажника с невиданными раньше рублем и визитной карточкой корреспондента советской газеты, открыл калитку и велел помощнику передать всем постам, что этот русский с черной фотосумкой может ходить всюду.
Мое появление на поле возле цветастого монгольфьера и брожение среди праздничных оркестров, хоров девушек в коротких юбках и парада старых (ах, дети!) американских автомобилей вызвало в сорок втором ряду трибун, где сидела наша делегация, изумление: «А этот откуда?»
Но тут погасили свет, и фейерверками зажглось слово «Olga!». Стадион встал. Это встречали приехавших на праздник советских гимнасток во главе с Ольгой Корбут, популярностью тогда в Штатах превосходившей президента США, который, правда, готовился к импичменту.
Местные корреспонденты бросились к скамейке с гимнастками.
Но вместе с девочками на поле вышла женщина в костюме, видимо, востоковед, и запретила гимнасткам отвечать на совершенно безобидные вопросы провинциальных американских журналистов.
– Помоги! – попросил меня Боб Райт, с которым мы познакомились в «Споканской правде». – Для нас Корбут – это сенсация.
Я подошел к даме и на чистом русском языке сказал, что Ольге надо поговорить с журналистами.
– А почему я должна… – начала дама, но я перебил ее и громко на ухо сказал:
– Если я здесь, на поле американского стадиона, говорю вам по-русски, что это интервью в интересах нашей страны, значит, его надо дать!
Господи, откуда это взялось у меня?
– Слушаюсь, – сказала дама и встала со скамейки.
Домой меня подбросил благодарный Боб, на прощание подарив не новую, но в приличном состоянии пластинку Дэйва Брубека Take Five. И музыкальный Коля Караченцов после моего рассказа напел непростую тему великой джазовой композиции.
Улетали мы из Нью-Йорка. Впереди был целый день, и выпить (это вам неинтересно, дети, но надо говорить правду) было нечего. Совершенно. И тут на глаза попалась афиша ансамбля Моисеева. Я спросил приветливого востоковеда, не знает ли он, где квартируют танцовщики, среди которых были жена знакомого Ира Возианова и другая Ира, у которой тоже могла быть заначка.
– В «Шератоне», – сказал Вова. – Я собираюсь туда к своим апээновцам. Пойдем, они-то знают, где твои знакомые.
– А как мы их найдем?
– Увидим.
В роскошном «Шератоне» на втором этаже шел какой-то прием: мужчины в смокингах, дамы в длинных платьях. Тихо играла музыка. Мы прошли мимо открытых широких дверей и оказались в коридоре, по которому с большой кружкой с торчащим из нее кипятильником шел неяркий человек в темно-синем тренировочном костюме с вытянутыми коленями.
– Ну вот! – сказал Вова, и они обнялись.
– Это корреспондент. Он с нами приехал. Понятно?
Молодой человек кивнул и проводил нас в свой номер. Там сидел человек пожилой. Он давно закончил бы свою деятельность, но Игорь Александрович Моисеев привык к нему, и к тому же он был постоянным партнером в его пристрастии к нардам.
– Это корреспондент, Володин знакомый! – со значением сказал молодой, и пожилой, кивнув, стал убирать со стола огромный ватманский лист, где была нарисована схема номеров с фамилиями жильцов и цифрами – видимо, часы приходов и уходов.
– Он Возианову ищет.
Пожилой посмотрел на ватман и сказал:
– Четыреста двадцать восьмой. Они только что пришли.
Я засобирался, но Володя остановил меня.
– Давай по рюмке. Столько шли… У вас же есть?
Молодой отвернулся к стене и набрал номер.
– У нас здесь посторонний… гость. Принеси что-нибудь? Ну давай.
Я с интересом смотрел на дверь, ожидая взглянуть на «своего человека» в ансамбле. Однако после стука дверь приоткрылась, и в щель протиснулась рука с четвертью бутылки «Хеннесси». Молодой взял коньяк и закрыл дверь.
На этикетке бутылки я увидел такую же руку, только лежащую, точно она с алебардой высунулась из гроба по поводу прихода нежелательного гостя.
Выпил я в номере у двух Ир без напряжения. Подумал, что на ватмане в ячейке знакомых плясуний появилась фамилия посетителя, и понял, что жизнь человека-невидимки лишена романтизма…
Многие записавшиеся в органы (это эвфемизм, дети)
мечтали стать шпионами, разведчиками и бойцами
невидимого фронта, но среди них были и неудачники:
эти становились пастухами в зарубежных поездках,
уличными топтунами, президентами страны или крупных
нефтяных компаний и всю жизнь переживали,
что их раскрыли и не быть им похороненными
на Кунцевском кладбище рядом
с предателем своей
Родины
Кимом Филби.
Право голоса
Владеть правом голоса и пользоваться этим правом в нашей стране – разный груз.
Можно захватить территорию, финансы, недра… Можно взять в плен культурные ценности. Население можно поработить. Многое можно, но язык, как и выраженную им мысль, завоевать нельзя. Он свободен.
Из него возродится все остальное.
Временные (хотел написать «увы», потом подумал и понял – дурак, это же благо) правители подчиняли и подчиняют себе всё доступное. Пытаются полонить и язык, поскольку в нем таится реальная опасность. Значение слов даже спецслужбы, с избытком разведенные в государственном питательном бульоне, не в состоянии изменить. Но поскольку обойтись без русского языка нельзя, его пытаются приспособить для нужд режима, изуродовать политической имитацией, скомпрометировать поделками официальных речей, мусором телешоу и внедрением сленга в бытовое общение.
Но он сбрасывает шелуху.
Язык показывает язык и отбирает в постоянное пользование слово, проверенное русской литературой, народными традициями, или аккуратно ассимилирует иностранные термины, коль наших нет.
Мы читаем Пушкина и Гоголя, как современников, не напрягаясь. И это счастье!
Как и то, что язык имеет разные голоса.
Юрий Левитан для целого поколения владел главным радиоголосом общего пользования после того, как у населения страны отобрали немногочисленные приемники, оставив радиоточки, исключающие инакослушание. «От советского Информбюро…» И дальше – что там на фронтах. Или полях. Если мир.
Этот голос принадлежал всем, однако я знал человека, который легко его приватизировал.
– Юрий Борисович! – говорил в телефонную трубку живой и остроумный, несмотря на элегантный костюм и галстук, корреспондент иностранного отдела старой «Комсомолки» Евгений Кубичев. – Это Женя, друг вашей дочери…
Он быстро передавал трубку кому-нибудь из нас.
– Дочери не-ет дома-а!!! – раздавались в трубке неповторимые модуляции государственного голоса, и мы в награду за этот аттракцион шли угощать Кубичева «Праздроем» в буфет газеты «Правда» на пятый этаж. Потом там перестали продавать пиво, трюк с Голосом утратил для Кубика привлекательность, и ему пришлось признать, что, несмотря на любовь вождя, с которым, по слухам, голос Левитана имел аудиенцию, образцом русского устного языка считался не он, а Ольга Высоцкая, проработавшая диктором на московском радио шестьдесят лет.
Я помню многие голоса того времени, хотя голос невозможно представить (как запах), но легко узнать спустя годы.
Диктор произносит слова, но не производит их. Он, как артист, доставляет слушателю текст, независимо от того, разделяет он его содержание или нет. Разница в том, что чужой язык на сцене прилипает к герою выдуманному, а в репродукторе – к человеку реальному.
Сам он обладает голосом (порой красивым), но права голоса (даже собственного) у него нет, что роднит его со слушателем, который большей частью внемлет тому, что ему говорят, и это вытесняет из сознания собственный язык, создавая условия для общей немоты.
Голос еще производит звуки и даже складывает их в слова, но смысл их более не проверен языком, которым он читал стихи и прозу (если попались достойные учителя) и умные сказки (если повезло с родителями). Казалось бы, ты навек должен был впитать внятный язык слов как основу национальной и мировой культуры, выполняющую кроме радости осознания себя посильным участником истории еще и функцию непроходимого барьера от пошлости заискивания перед могуществом силы власти и приседания перед ней, которые, впрочем, уживаются с тайным ожиданием злорадства от неминуемого падения действующего авторитета. Не дождетесь.
Пассажир в метро видит в руках у соседа на первой странице «Правды» траурную рамку и глазами немо вопрошает с надеждой: кто, мол? «М-м-м… – с огорчением мотает головой сосед. – Корвалан».
Анекдот из недавнего прошлого, но оно еще не пришло.
– И что же? – спрашивает друг Собакин, которому не терпится внести в разговор какую ни есть современную оптимистическую ноту. – Covid‐19, получается, выполняет функцию государства: порождает тихий устойчивый страх и борется с ним презрением граждан к собственной опасности… В полной, можно сказать, тишине, несмотря на обилие плавающих на поверхности слов. Тот, кто переболел вирусом, точно знает, что он есть. Остальные не склонны верить, поскольку в лагерях и тюрьмах не сидели. Они-то и ставят памятники беспамятству.
– Какая здесь связь между голосом и языком, Собакин?
– Строго говоря, какая хочешь, но зачем же быть строгим к самому себе. Позволь мне предъявить листок общения для возможного будущего.
Представим, что целое государство в один момент онемело. (Предположительно, от безграничного вранья.) Русский язык, живой и богатый, устал от некорректной эксплуатации и хамства (о, эти чудовищные ударения, эта интонация…) и, поблагодарив за внимание, а скорее всего молча, покинул устную русскую речь, оставив возможность нам думать про себя словами.
Все совещания, согласования, брифинги, собрания, толковища, объяснения, терки, диспуты, лекции, семинары, признания и непризнания закончатся, не оставив следа. Телевидение превратится в бессмысленную и глупую затею, каковым оно, собственно, и было при жизни языка. (Если помянуть почившие всякие ток-шоу. А как они выживут в молчании? Разве балетными па?)