Ни один даже разумный, если такой случился, думский закон, или указ правительства, или намек администрации прозвучать не может.
Популярные среди избранной для этого молодежи идеологические сборища, и без того лишенные смысла (не только на Селигере), превратятся, в случае, если государственные деньги уже выделены и должны быть растрачены, в веселые, пусть и безмолвные, посиделки и полежалки, в чем и обнаружится их истинный смысл.
Попса «погибнет безвозвратно навек, друзья, навек, друзья, но все ж покуда аккуратно пить буду я, пить буду я».
В театрах в программках напечатают содержание пьесы, которую актеры будут играть безмолвными губами, языком, зубами и внутренним миром. Двадцать пять процентов разрешенных пока зрителей в прогрессивных спектаклях вместо недостающей одежды персонажей (или вместе с ней?) получат возможность увидеть на экранах текст, тот самый, который обнаженные актеры (и актрисы) с грязными пятками имели в виду. Это может подвинуть передовой отряд интеллигенции опять учиться читать.
Ежегодная встреча Президента с Думой и Федеральным Собранием будет изящно смотреться на языке жестов, если докладчик и зрители скоро овладеют им. Но на первых порах по упрощенной, но доходчивой методике послание может выглядеть в виде согнутой в локтевом суставе правой руки, кисть которой собрана в кулак как символ единства прогрессивных сил, в то время как левая ладонь лежит на бицепсе, символически показывая, что только объединением в сотрудничестве двух рук – народа и партии – мы разогнем то, что загибали поколения наших бывших руководителей.
Все большие деятели партии и правительства читали в микрофон по написанному, утвержденному и одобренному. Даже речи вождя, которые изучались как классика жанра и цитировались, были написаны на бумаге. (Хотя он обладал уникальной памятью и ни одного доброго слова о себе не забывал. Это к слову о памяти.)
А между тем в нашем недавнем мясопустном прошлом был человек, который в прямой эфир, а не со звукозаписывающих устройств, свободно говорил по-русски свое. И назывался он в нашей в стране, замученной подозрениями и доносами, футбольным комментатором.
Вадим Святославович Синявский был человеком, имевшим такое право и, что важнее, пользовавшийся им. Видимо, честная лояльность (такое возможно) фронтовых репортажей, отвага, отсутствие истерического пафоса породили доверие к этому скорому и грамотному голосу, говорящему на хорошем русском языке.
Шестого ноября утром его привезли в Москву с передовой и поместили в энкавэдэшное крыло гостиницы «Пекин» под охрану двух офицеров.
Телефон был отключен. Общаться с кем-либо запрещено. Цель приезда не ясна, но было понятно, что он не арестован.
Тут Синявский, с которым мы сидим на кухне его квартиры в «динамовском» доме на Башиловке, делает фирменную паузу, в которой я успею вам рассказать, что был знаком с великим футбольным комментатором с первых послевоенных лет, когда он приезжал в Киев на принципиальные матчи. И с крыши главной трибуны уютного стадиона «Динамо» вел положенные тогда репортажи о последних пятнадцати минутах игры. Микрофон отца, который после ранения не мог выходить на сцену и подрабатывал на киевском радио, рассказывая о матче на украинском языке, стоял в десяти шагах от Синявского, и я бегал, слушая вживую то одного, то другого. Может, память о киевском пацане на крыше подвигла его рассказать историю, которую он доверял не всем.
Вечером шестого ноября охранники привели его на станцию «Маяковская», где проходило торжественное собрание, посвященное двадцать четвертой годовщине Октябрьской революции. Там его подвели к секретарю ЦК ВКП(б) и московского горкома Александру Щербакову, который сообщил Синявскому государственную, тщательно охраняемую от врага тайну: завтра утром на Красной площади состоится военный парад. На трибуне Мавзолея будут товарищ Сталин и ленинское политбюро. Вести репортаж (прямой, понятно, других не могло быть) об этом важнейшем в истории страны событии поручено военному радиожурналисту Вадиму Синявскому. Никаких дополнительных сведений о параде он не получит в связи с особой секретностью. В помощь ему определен глава радиокомитета с биноклем.
До рассвета их привезли к выходу из ГУМа на Красную площадь, где в углублении стоял деревянный помост с микрофоном.
Шел снег. Видимость была скверная. В бинокль можно было смутно различить войска, стоявшие у Исторического музея. Об их движениях глава радиокомитета с биноклем рассказывал на ухо Синявскому, а тот вплетал нашептанную информацию в свой репортаж. Его голос разлетался по всему миру. Без купюр. Когда на площади пришло время говорить речь, он едва удержался, чтоб не сказать, что к микрофону подходит принимающий парад, как это бывало прежде. Однако у микрофона стоял не Буденный. Сталин. Несмотря на наличие у обоих усов и скверную видимость, сомнения не было. Репродукторы, установленные в разных концах площади, накладывали звук друг на друга. Речь была слышна неотчетливо.
Эхо создавало эффект лая, но этот образ у Синявского, даже в его упрятанных от всех мыслях, не возник. Отработал он хорошо, о чем сообщили в радиокомитет, но на фронт из «Пекина» не отпустили.
Через неделю после парада его с «партнером» вызвали в Кремль. В Свердловском зале была выстроена из фанеры и выкрашена под мрамор центральная часть трибуны Мавзолея с настоящим микрофоном. В зале, кроме работников радио, настраивали свою аппаратуру документалисты.
Небольшая заминка произошла, когда кто-то из киношников пожаловался вышедшему в зал Сталину на коменданта, который не разрешает открыть окна, чтобы выстудить зал во имя правды фальшивой съемки.
«Когда вы говорили на площади, изо рта шел пар».
Окна открыли, но с паром дело не случилось.
После того как все приготовились, Сталин подошел к Синявскому и спросил, нет ли у него отпечатанного текста речи. Нет, он ее помнит наизусть, но на всякий случай. (Все-таки!) Текст был. Правда, извините, не на гербовой бумаге, а на простой, как сказал глава радиокомитета, присев и хлопнув себя руками по бедрам: «Ку!»
Сталин с листками взошел на фанерную (под гранит) трибуну и произнес речь.
Готово? Готово!
Ан нет!
– А вы не могли бы повторить финальные две минуты? – сказал кто-то из операторов, этих пролетариев кинематографического труда. – Мы пишем звук киноспособом, на пленку. Седьмого ноября было холодно, вы говорили быстрее, и мы уместились на одну часть. А здесь тепло.
В наступившей тишине никто арестован не был. Автору речь нравилась самому. Он прочтет ее еще раз целиком, а вы (тут в воздухе повисло какое-то определение) включите аппаратуру, когда надо.
– Ну, теперь-то всё? – спрашиваю я Синявского, сидя у него на кухне, за столом, где стоит… А как вы думаете – столько лет не виделись.
Нет, не всё. Сталин выходит из-за трибуны, подходит к Вадиму Святославовичу и спрашивает: «Товарищ Синявский, у меня сильный акцент?»
– Что я должен сказать, чтобы не соврать и не обидеть? Он же умный человек и все про себя знает.
– И… (Вадим Святославович, ваше здоровье!) Что же вы ему сказали?
– Акцент у вас есть. (Не соврал.) Но народ вас поймет! (Тоже честно.)
«А в этом я и не сомневаюсь!» – поглумился Сталин и скрылся в двери, из которой немедля вынырнул начальник его охраны генерал Власик и прокричал: «Ну вы, мудаки! Напишите, какая нужна аппаратура, чтоб товарищ Сталин по два раза не повторял исторические речи».
Так через Аляску из Америки привезли в СССР первые профессиональные магнитофоны, положившие конец вольному устному русскому языку в нашем несвободном и от достоинств (вспомним хотя бы «Театр у микрофона», «Клуб знаменитых капитанов», «КОАП») радиоэфире.
И только Вадим Святославович Синявский со своей безупречно грамотной скороговоркой остался одним из немногих советских людей, сохранивших за собой право воспользоваться голосом.
Оно, впрочем, было лимитировано последними пятнадцатью минутами матча, когда он напрямую мог разговаривать с людьми. О футболе, разумеется. Но и эта область жизни таила опасность для человека, который на клочке земли в пол, приблизительно, гектара с двумя воротами пытался проследить тенденции развития нашего передового общества, как это было с недолго блиставшими уже на телевидении Аркадием Романовичем Галинским и Виктором Сергеевичем Набутовым, да и с ныне здравствующим Василием Уткиным.
Разумеется, Синявский хитрил и, пока ТВ не наступило, репортажи вел «художественно». Не видя игры, как ты опровергнешь или поставишь под сомнения его характеристики того, что в ней происходит? Конечно, знали, что из четверти часа эфира он делал маленький спектакль, суммируя все, что происходило на поле до этого: нагнетал напряжение в голосе при острых моментах, замедлял речь при унылом розыгрыше или убыстрял при якобы наблюдаемой им атаке, подпускал шума стадиона, открыв дверь комментаторской кабины, если она была, или, наоборот, закрывал рукой микрофон, изображая напряженное ожидание стадиона. Если гол случался в отведенное для репортажа время, он рисовал правдивую картину с подробностями, которые могли ускользнуть от десятков тысяч пар глаз, но не от его единственного, уцелевшего на войне.
Синявский не придумывал словесных матриц, имея в запасе весь русский язык. И если бы ему, как впоследствии на телевидении Николаю Озерову, пришла в голову идея закричать: «Го-о-о-о-ол!!!», то он этот восторженно-патриотический штамп не повторял бы из раза в раз. Он понимал в футболе, и истерический восторг, ценимый в политических верхах, ему был чужд. Футбольные любители (не путать с фанатами, которых тогда не было): артисты, музыканты, писатели, старые спортсмены – ценили в нем тонкость понимания, точность и беспристрастность, хотя все знали, что он болеет за московское и тбилисское «Динамо», и считали за честь пропустить иногда с ним стопочку и поговорить.