Тогда родилось выражение, ставшее, по-моему, крылатым.
– Слава! Ты хачапури любишь? – спросил Харабадзе.
– Люблю! – сказал профессор.
– Или Бела, или хачапури!
В кухню вошел проснувшийся Гоги, обернутый вокруг пояса полотенцем.
– Поедешь? – спросил он меня.
– Поеду!
И меня стали собирать на войну.
– Оденься потеплее.
Я надел свое пальто – темно-серый финский реглан. Повесил, не на плечо, а через голову, сумку с фотоаппаратом и поверх подпоясался брючным ремнем.
Бела осмотрела меня и сказала:
– Там стреляют, Юра! Надень кепку.
В нашей части города было тихо. Женщина с двумя сумками шла из магазина, на углу четверо мужчин о чем-то неспешно разговаривали и курили, у подъезда на улице Барнова стояли машины, украшенные лентами, на балкон второго этажа вышла невеста в белом платье и что-то смеясь сказала ожидавшему ее внизу жениху. Жизнь текла без поправок на чрезвычайные обстоятельства. Правда, машин в сторону центра, кроме нашей, не было.
– А война где? – спросил я Гоги.
– Война на Руставели. Но туда я не проеду. Довезу до тоннеля у гостиницы «Иверия». Может, зайдем к директору, Вахо Цхагадзе, позавтракаем, возьмешь у него, как обычно, пачку американского «Мальборо» и потом пойдешь на войну?
Мы оба развеселились: где сейчас Вахо?
Где Гамсахурдия и правительственные войска, мы знали: они занимали Дом правительства в середине проспекта Руставели. Мятежные Национальная гвардия Тенгиза Китовани или «Мхедриони» Джабы Иоселиани обосновались в бывшем институте марксизма-ленинизма и пытались продвинуться от гостиницы «Иверия» по проспекту.
Гоги довез меня до тоннеля, высадил, велел быть осторожным и уехал.
Я стоял на краю пустыря, засыпанного остатками снесенного старого дома. Подтянув ремень, чтобы фотосумка не болталась, я готовился пересечь площадку шириной метров сорок. Защитники здания стояли в закрытом стеной от пуль месте и кричали мне, что пустырь простреливается (что я видел и сам) и они мне скомандуют, когда можно бежать.
– Беги!
Натянув на уши кепку, по мнению Белы защищавшую от пуль, я побежал так быстро, как мог, и вдруг, почувствовав удар и резкую боль в ноге, упал на битый кирпич.
Болельщики мои смотрели на забег, словно это были соревнования.
– Беги! Вставай! Убьют!
Поняв, что не ранен, а наткнулся на кусок арматуры, я встал и побежал.
Был канун 1992 года. «Солдаты», одетые кто в пальто, кто в ватник, кто в овчину, толпились в узком проезде между институтом и почтамтом. И вооружены они были автоматами Калашникова, гранатометами, а Гога-пулеметчик – ручным пулеметом. Иногда он для лихости давал короткую очередь в воздух, усиливая звуковой фон войны.
На Руставели не было ни одного живого человека, впрочем, и мертвых тоже не было. В переулках, прилегающих к проспекту, толпились бессмысленные и глупые зеваки.
Что это за страсть такая, наблюдать от безделья чужую боль и смерть?
Через полтора года я увижу толпы любопытствующих на набережной Шевченко напротив Белого дома в Москве. Их привлечет возможный штурм здания, а значит, зрелище, как будут убивать людей с двух сторон. Старики, молодые, матери с колясками, влюбленные – все придут за развлечением ценой в чужую жизнь.
Они будут смотреть, как танк, выехав на мост, повернет башню, поднимет ствол пушки, и, когда снаряд влетит в окно, не повредив стены, восторженно закричат: «Гол!»
О господи!..
А тут время от времени кто-то из бойцов выбегал на проспект Руставели из нашей зоны безопасности и, прячась за брошенный на мостовой бронетранспортер, выпускал вдоль пустынной улицы бессмысленную очередь пуль в сторону Дома правительства, а затем пригибаясь возвращался обратно.
Справа от нас, ближе к гостинице, стояла, растопырив сошки, мощная пушка.
– Хочешь сфотографировать, как она стреляет? – спросил меня небритый мужик в танковом шлеме.
Он нырнул к орудию, крикнул мне: «Готов?» – и бабахнул. Неизвестно чем. Неизвестно куда. Неизвестно зачем.
– Пошли, перекусим!
В подвале сидели разнообразные вооруженные мужчины. На столе – хлеб, сыр, зелень и бутылка вина. Новый год все-таки.
– Что, воюете? – спросил я.
– Надоел он, – ответил человек с седой бородой, в дубленке и кепке, с автоматом, зажатым коленями. – Скоро придется отсюда уходить. Снайперы по крышам к нам двигаются. Иди, посмотри пока местный музей, скоро его не будет. Только к окнам не подходи, подстрелят.
Музей занимал большой зал в левом крыле помпезного здания. Скульптуры Ленина и Сталина, огромные полотна, на которых фальшивые вожди общаются с фальшиво просветленным народом. Газета «Искра», первый номер, в разбитой витрине. В другой – табличка: «Эту серебряную табакерку рабочие Руставского завода подарили В. И. Ленину». Самой табакерки нет. Так и Ленина ведь тоже нет, а гранитная этикетка на Мавзолее жива. (К тому же Ленин не курил, даже при жизни. Зачем ему табакерка?) На стендах лежали прижизненные издания брошюр Владимира Ильича, когда у него была кличка не Ленин, а Ильин. Книжки были в хорошей сохранности. Я заглянул под обложку – чистая резаная бумага. «Кукла»! Всегда они так. Правители, которых я застал живыми, вместо объявленного в будущем процветания втюхивали пустую бумагу невысокого качества.
Муляжи! Они так же похожи на проживаемое время, как учебный муляж «мышцы головы и шеи» с частично убранной для наглядности кожей – на голову и шею живого человека.
На улице выстрелила пушка. Видно, пробрался к нам еще кто-то с фотоаппаратом или видеокамерой. Я вышел из здания и увидел стрингера Эдика Джафарова. Он окончил ВГИК, работал с Параджановым, снимал документальные фильмы, а потом свободным оператором объездил все войны и конфликты нашей Родины, создав себе репутацию достойного свидетеля безумных времен. У него было много шансов погибнуть (даже здесь, в Тбилиси), а он умер от болезни у себя в Баку, не дожив до пятидесяти.
Небольшая компания вооруженных людей стояла, прячась за угол здания, у которого пули выбили куски камня, и коротко выглядывала на проспект.
«Снайперы идут!»
Теперь уже с близлежащих крыш на проспекте Руставели из-за печных труб стреляли снайперы, пули запрыгали в проезде между зданиями. Защитники обители марксизма-ленинизма тревожно жались друг к другу. Напряжение заметно выросло. Кое-кто стал менять дислокацию на более безопасную.
В это время непонятно откуда появился совершенно пьяный русский парень. Он молча раздвинул небольшую группу бойцов и вышел из-за спасительного угла на проспект даже без кепки. Сев на железное сиденье зенитки, дула которой смотрели в небо, будто у Гамсахурдии были самолеты, а у моих военных – снаряды, парень стал усердно крутить ручки. И, надо сказать, преуспел: стволы пушки безвольно уперлись в землю. Удивившись, он встал и вознамерился покинуть поле битвы, однако Гога-пулеметчик остановил его и неожиданно мирно сказал:
– Поломал зенитку – иди, почини. Сам посмотри, кто ее такую испугается?
Пьяный, не говоря ни слова, пошел на проспект, где свистели пули, и стал опять крутить ручки. Ствол повернулся поперек улицы и замер.
– Всё! Ребята! Я сделал всё, что мог. – И ушел, не пригибаясь, через знакомый мне пустырь…
Опасаясь снайперов, люди прижимались к стене.
– Батоно фотограф! – Ко мне подошел мужчина в бараньем тулупе. – Сейчас я сяду в танк и поеду. А ты меня сними.
Любая война, на которой убивают, – абсурд. А здесь был абсурд в абсурде. Как можно сфотографировать человека, едущего в танке?
– Тебя видно не будет.
– Нет, постарайся.
Он забрался в танк, завел его, сдал назад, сдвинул пушку, рванул вперед и смял зенитку, которую, рискуя жизнью, ладил наш пьяный боевой товарищ.
Стоявший рядом толстый добродушный кахетинец повернулся ко мне:
– Какое время нашел на танке учиться кататься!
Нас стало совсем мало. Мы стояли на одной стороне проезда, по камням которого скакали пули. Снайперы, о которых говорили бойцы, подошли слишком близко. Казалось, что скоро здесь останемся лишь мы с Джафаровым. Надо было перебираться на другую сторону простреливаемого переулка.
– Давай кинем, кто первый побежит!
Выпало мне.
Я стоял и ждал какого-то внутреннего сигнала. Всего-то десять метров дороги, думал я, а страшно. Поправил сумку, подтянул ремень, надвинул кепку на глаза.
– Ну?!
Просто сорвался с места и, ни о чем уж не думая, побежал. Через несколько секунд я стоял в нише почтамта и смотрел на Эдика. Что-то похожее на чувство вины шевельнулось во мне: я-то спасся. Через секунду рванулся и он. Мы обнялись.
Второй раз за день мне улыбнулась удача…
Я шел по городу домой к Гоги и Беле и думал, что кахетинец прав. Какое время учиться на танках кататься, на самолетах учиться бомбить, на авианосце купаться в теплом море? Какое время учиться руководить страной с живыми людьми внутри?..
Жить время. Всегда у человека время жить.
Дома на улице Барнова меня ждал праздничный стол, Гоги, Бела.
P. S. Наступил следующий год, и с ним – время
возвращаться в Москву.
В это время в буфете одной из столичных газет
пили кофе две женщины.
– Я волнуюсь. Ты не знаешь, что там, в Тбилиси?
Все журналисты живы? – спросила одна.
– Насколько я знаю, да. Живы все.
А кто у тебя там? – спросила другая.
– Так. Никого… А у тебя?
– И у меня никого.
И они разошлись.
Нет, Собакин, война не всегда хороший
способ сохранить мир.
Розыгрыш. И если мы верим
«Нельзя одновременно увидеть устье и исток, – говорил об истории друг воздухоплавателя Винсента Шеремета японский основатель симфолингвистики Нихираси Б. – Однако, – продолжал самурай, – каждая отдельная история имеет видимые начало и конец, большей частью открытый для желающих игнорировать чужой опыт» (см.: «Опыты и попытки жить». Полип-издат, 1987). Этим мудрым людям, справедливо полагающим, что чужого опыта вообще не бывает, я предлагаю некий набор слов, расположенных таким образом, что при желании их можно трактовать как дружескую дележку знаниями, возможно, совершенно бесполезными для читателя, обладающего высоким порогом неприятия глупости как руководящей и направляющей силы нашего общества. Эти симпатичные мне граждане, надеюсь, распознают любой розыгрыш, начиная от всевозможных выборов до полученного населением в виде виртуального эвфемизма ожидаемого удвоения ВВП, который, что правда, увеличивается (случаи известны) в умелых руках. Есть и другие достижения.