На протяжении всей жизни Механик старался отдать тот долг женщине. Даже забывая о нем.
Этот важнейший эпизод в судьбе представлялся мне тогда конечным и единственным действием, исключающим возможность повторения. «Невозможно родиться дважды», – думал я, обнаруживая небывалую наивность.
– Вы спите под инжиром на надувных матрацах, – сказал запевала, заговорщицки похлопав меня по плечу.
– Ничего не было! – опять сказал я.
– Было-было, раз ты хотел этого и она хотела.
– Нет, мы не успели.
– Иди-иди! Она в саду.
Потом, много лет спустя после той ночи, читая «Пер Гюнта», я узнал наш ночной разговор с запевалой в диалоге Пера и доврского деда: «Я не жил с ней!» – «Но ты желал ее…»
И в раскаленном за день ночном саду я вижу не ту женщину, лежащую на надувном матраце под инжиром и с любопытством наблюдающую за моими дальнейшими движениями, а женщину в зеленом, ведущую за руку по шершавым плоским гагрским ступеням колченогого уродца, рожденного ею оттого лишь, что Пер Гюнт возжелал ее. Она преследует его всю жизнь, не давая освободиться полностью для любви. «Моя» женщина смотрела на меня с любопытством. Ну? Ты обманул меня? Или это солнце, кислое вино, или я так красива в деталях? Или, может быть, ты так неумел?
С того вечера во мне утвердилось чувство вины перед женщиной, которое, правда, никогда не мешало совершать повторные ошибки и вновь чувствовать вину, необходимость оправдываться перед друзьями, дурачить их, как мне казалось, скрытностью своих желаний и привязанностей. Отныне и впредь я всегда ждал этого «пойдем», а не говорил его сам. Почти никогда не говорил.
Та, под инжирным деревом, могла еще раз сказать «иди сюда», и жизнь моя была бы иной. (Спасенной?) Но она молча наблюдала за мной. Я тоже наблюдал и думал, что запевала может выйти в сад и, увидев, что я лежу под небом, а не под инжиром, поверит мне, что ничего не было.
Потом, в течение многих лет, в моменты, когда женщина будет смотреть на меня и ждать, я не смогу найти в своем лексиконе слово «пойдем», потому что это слово долго не станет моим. И только когда небо заржавеет на востоке и ночные шорохи уступят мир утренней тишине, и спохватившись, и отбросив страхи, ложные слова и защитные мысли, тогда я скажу тихо, почти так, чтоб она не услышала: «Иди ко мне», она действительно не услышит. Или узнает в словах чувство, которое ничего не может сохранить или приумножить, – чувство потери. И тогда я стану будить ее и прижимать ее руки к губам, и упрашивать, и обещать все, во что я в этот момент буду свято верить… И она, открыв глаза, полные синего солнца, улыбнется чудной, чужой уже улыбкой и скажет: «Все хорошо, милый. Это я виновата». И, пожертвовав этого ферзя, отложит партию в безнадежной для меня позиции, а я еще долго буду двигать обреченные фигуры, понимая, что надо сдаться и начать новую игру.
Женщина в зеленом: «Как тебя мне жаль! За вожделенье и такая плата».
– Ты скажешь или нет? – Глаза жены были сухими. Она точно знала, что я не скажу.
До конца моста было метров двадцать. Двадцать метров отделяли нас от другого берега.
– Ну?! – В тоне ее было превосходство. —
Подумай, куда ты идешь!
Я шел к берегу. Оставалось десять шагов.
– Да, – сказал я. – Есть!
Пять шагов мы прошли в тишине. Потом она сказала:
– Не выдумывай! Что ты фантазируешь?
Но я уже был не привязан.
Свободен.
Свободные полеты в гамаке
В прошлом Собакин, как и многие великие дилетанты, с любовью и талантом занимаясь не своим делом (он по природе – патологоанатом нашего строя), достиг умопомрачительных успехов, создав способ перемещения, где точка отрыва и точка приземления – одна и та же точка.
Не отрываясь я лечу,
Бегу, не двигая ногами.
Своими фигурными, то есть не обязательными к применению, фантазиями, которые он называет мыслями, Собакин поделился с воздухоплавателем Винсентом Шереметом:
– В странствиях своих по временам заметил я, что, не в пример просвещенным векам, в новых русских домах прислугу не приглашают за стол вовсе не из чванства, а лишь из опасения, что случайный гость спутает ее с хозяевами.
– Слово «спутает» здесь ключевое, – отвечал воздухоплаватель. – Рыболовная блесна, запущенная рукой любителя, может превратить прямую и ясную, как струна, леску в клубок спутанных смыслов. Тебе более не важно поймать беззащитного перед технической прихотью жереха. Распутать «бороду» и найти начало и конец – вот задача истинного удильщика. Не лови рыбу, источник фосфора, но спутай нить, ведущую из прошлого в пришлое, сплети сеть и стань ловцом человеков.
– По-моему, про ловцов человеков уже сказано до тебя.
– Я знаю.
По совету нашего друга Винсента, странствующего по нынешнему времени в ивовой корзине монгольфьера, Собакин, побродив по свалкам технических и философских идей прошлого и насобирав отторгнутого и случайно сказанного, изготовил межгалактический гамак, сплетя мировую (в смысле качества) сеть из антигравитационной пеньки пополам с трансцендентальным лыком, и отправился мотаться по мирам с целью опровергнуть свое соображение, что будущего нет, поскольку не получается его употребить, настолько хитро оно устроено. Стоит в него вступить, как оно тут же становится настоящим. В отличие от прошлого, которое настоящим не бывает никогда.
«Пребывая в гамаке времени, – писал перед своим перемещением Собакин, – подумал я, дорогой Винсент, что всю прошлую жизнь я проводил по чьему-то заказу. И хотя я делал только (ну, большей частью, может быть), что хотел, это был процесс соблюдения условий. Я их выторговывал своей толерантностью, якобы необязательностью и ленью, довольно-таки убеждая доброжелательную публику, что, мол, существует другая реальность, где происходят события, действительно занимающие меня.
Было много миров, в которых хотелось существовать. (Одновременно.) И без гамака, проникая в них, мне без усилий и умысла удавалось порой обаять эти миры, но никогда не удавалось стать их неотъемлемой частью, поскольку там не было единственного или предпочтительного места, которому я полностью принадлежал, хотя привязанностью пропитывался, если не чувствовал агрессии, и находил обитателей, принимающих меня таким, каким я им казался.
Свойство казаться было счастливым подарком Природы. Оно стало естественным и наивным методом предъявлять себя окружающему пространству людей, которые были милы мне. Значит, приемлемы.
Казалось, мне были рады, и я редко ошибался. Мне нравилось нравиться тем, кто нравился мне. Я ничего не требовал, кроме внимания, и занимал его на некоторое время, но почти всегда отдавал вовремя.
Таинства рождения и смерти, подаренные Создателем (никем до нашего оцифрованного времени не оспариваемые), я воспринимал как законное и единственное для меня условие случайного пребывания на земле.
Я мало что знал о своей жизни и не так уж много интересовался чужими, предполагая у каждого свою тайну, но замечал и непозволительно понимал многое. В деталях поведения других мне открывались и собственные скрытые смыслы, поскольку свои умолчания и хитрости маскировки реальных мотивов поведения мне были понятны.
Ты, Винсент, из немногих, кто знает, что окружить тебя могут не только снаружи. Из этих необходимых и приносящих радость связей с миром всегда при желании можно найти выход. Ты в центре (каждый ведь в центре своего круга), выбираешь способ общения или паузу в нем, если устали узы, и распахиваешь руки, но не для объятий, а чтобы, обозначив утомленную близость и сохранив отношения, без потерь выйти за пределы…
Однако, воздухоплавающий друг мой, будучи окруженным изнутри, ты испытаешь затруднения со способами для освобождения. Разве что остается возможность дать понять. Любимые и любящие перетерпят намек, не распознав в нем скрытое намерение остранения, которого сам страшишься. Они его не заметят даже, но ты-то, оглянувшись на прекрасный мир, поймешь: везде чужой».
«Это ты-то, Собакин, везде чужой?!» – напишет немедленно Винсент Шеремет радиограмму, но она из-за встречного ветра не дойдет до адресата, а занесет ее на Русский Север, и она выпадет на землю в деревне Смутово, что на Пинеге, в огороде бабушки Ефимии Ивановны Подрезовой.
– Володя! – крикнет она сыну, глядя в окошко и отрываясь от самоварного чаепития с размоченными сухарями. – Коров еще не гонят? А глянь-ка, что в огород с неба упало.
Но Володя не услышит.
Держу пари, что Собакина не было на «круглом» дне рождения Ирины Александровны Антоновой в Доме приемов бывшего ЛогоВАЗа, когда Михаил Жванецкий, проходя мимо автора этой заметки, стоявшего в нерешительности выбора среди накрытых столов, откуда зазывали разные вполне симпатичные миры, сказал мне впроброс (без драматической интонации): «Везде чужой».
«Приземлившись» на планете Плюк в галактике Кин-дза-дза, Собакин свернул свой гамак и, сунув его под мышку, чтоб не украли, немедленно подружился с двумя инопланетянами, свободными, по местным понятиям, художниками. Они были в зрелом, но не более, возрасте и нисколько не угнетены тем, что, как было принято на этой планете, пели свои сценарии и фильмы, находясь в большой клетке с куполом (словно сработанной для очень крупных попугаев), в которую вошли сами и закрыли за собой дверь. Не на замок.
Тот, что постарше, строил свои планеты на белой простыне, часто благодаря фантазиям того, что помладше. Бывало, ему помогали и другие достойные певцы в клетках – Гена, Виктор, дядя Саша, а из дам – неизбежно прекрасная или просто неизбежная невеста – Виктория. (Она была не чья-нибудь конкретно невеста, а просто так ощущала жизнь…)
Мама, мама, что мы будем делать,
Когда настанут зимние холода?
У тебя нет теплого платочка,
У меня нет зимнего пальта!
Гия, тот, что старше, пел лучше, чем Резо. Впрочем, я никогда не слышал, как Резо поет. Может, это д