Свободные полеты в гамаке — страница 31 из 82

Карточка на фоне афиши, о которой я говорил, сделана раньше. «Водяная пантомима “Махновщина”. 300 артистов. 1 000 000 литров воды» – гласит на украинском огромный щит. А на его фоне в кепочках и скромных длинных пальто – артисты труппы «Океанос». Сбоку, может быть, стоит исполнитель роли Махно, великий клоун и акробат Виталий Лазаренко, заслуженный артист (в те-то годы!) республики. А пацан? Не Юра ли это Океанос – уникальный акробат Георгий Виноградов, которого нашел Леонид Сергеевич Ольховиков, основатель и руководитель знаменитой цирковой труппы? И среди них тоже некоторое время бывшие циркачами мой папа и его брат Аркадий, как мне казалось, похожий на Блока.

Он был влюблен в Эльгу Аренс. И даже сделал меня гипотетическим родственником Владимира Высоцкого, дедушка которого в годы нэпа бросил из-за нее семью. Я помню Эльгу немолодой (так мне казалось тогда, хотя ей было, может, чуть больше пятидесяти), вечно курящей женщиной за карточным столом, покрытым толстой цветной скатертью, под низко висящим оранжевым абажуром. Они играли с отцом и их общими друзьями еще по «Синей блузе» вечерами в преферанс, выпивали и пели под семиструнную гитару, на которой отец научился играть благодаря знакомству со знаменитым собирателем цыганского фольклора гитаристом Николаем Кручининым.

Эльга до войны уже была известной, как тогда называли, эстрадной певицей, дружила с Шульженко, а в 1948 году стала заслуженной артисткой Украины, что было для этого сорта искусства большой редкостью. С моим дядей у них был роман, они были почти женаты, но через пару лет после того, как он вернулся с войны, Эльга оставила его. И он от отчаяния женился на молодой блондинке Светлане. Но Аренс не покинула его бедную душу. Аркаша так и не перенес разлуки с Эльгой и покончил с собой. Видимо, это была женщина типа Лили Брик. Как будто ничего примечательного и вполне заурядная внешность, но какой-то манок, какой-то запах таинственной химии привинчивал мужиков.

Отец иногда брал меня с собой, когда они расписывали «пулю». И я просил ее напеть что-нибудь из нэповских и довоенных времен, но, по малолетней глупости, я ничего не записал.

Теперь актер одной мечтою бредит,

Что вот, вот, вот он в экспедицию поедет,

И там проявит свой чудесный дар,

И повезет туда репертуар:

Соль в мешочке, соль в горшочке,

Соль в корзинке, соль в ботинке —

Словом, соль нам делает дела.

Ах, зачем нас мама родила!

Куплеты мне нравились. Но к ней они не имели отношения. А вот «Многое слыхала, многое видала, многое узнала шахта номер три» – это был ее хит.

Одну песню, впрочем, я запомнил и пел сам, развлекая компании:

Спи, дитя мое родное, Бог твой сон хранит,

Твоя мама-шансонетка по ночам не спит.

День и ночь она страдает и скорбит, любя:

Честной девушкой мечтает воспитать тебя.

Научить тебя с пеленок презирать мужчин:

Я была еще ребенок – обманул один…

Спи, дитя мое родное, Бог твой сон хранит,

Твоя мама-шансонетка по ночам не спит.

Возвращаясь на Днепр

Старый киевлянин-униформист дядя Костя утверждал, что трагической истории на Днепре много лет, и она бродила, похоже, еще до войны, но про сами похороны утонувшего жениха-аспиранта никто никогда не слышал. И я, болтаясь по водным станциям на Днепре и в Матвеевском заливе, где летом тренировался и подрабатывал спасателем, слышал душераздирающую легенду много раз, и никогда ее никто не опровергал. Это был слух-домовой. В него не верили, но расставаться с ним было жалко. И еще это была мечта о возможном счастье (пока чужом), которое разрушили не сами участники событий и не конкретные опасные в своей безграничной силе исполнители воли власти во все почти наши времена, а обстоятельства.

Куда против них? Это оправдывало сказителей и слушателей.

Получалось, что удача миновала героев (и всех сострадателей легенды, поскольку каждый прикладывал ситуацию к себе) не потому, что они не хотели учиться или не умели плавать в жизни (это же рассказ-метафора), а потому, что мимо воли попали в роковую ее воронку.

Я вспоминаю эти сюжеты, возвращаясь к тому времени, когда все в жизни еще можно было изменить. Если в этом была необходимость. Время раскидывает знаки-буйки (зачеркнуто), бакены, для того чтобы ты знал, где обмелел фарватер, где прижим, а где обратное течение, но ты плывешь в одну сторону, и огни, которые зажигает Бакенщик, отмечают лишь пройденный путь.

Их не видит никто, кроме тебя, и без них можно было бы легко обойтись, кабы Природа не давала счастливую возможность в мыслях совершать то, что не дано совершить наяву. Там возможен обратный путь, и возвращение в молодость, и счастливая любовь (впрочем, что это я? любая – счастье), и верная дружба, и всё там есть, и всё там возможно… И отравился бы человек мечтой, и потерял бы способность к сопротивлению сегодняшнему дню, и ушел бы в другой мир, став наркоманом придуманного или исправленного им прошлого, не храни на плаву Бакенщик горящие метки наших поступков, проступков, ошибок и удач. Бессмысленны попытки выровнять дорогу из прошлой жизни. Она все равно приведет в настоящее. Только бы правильно оценить знаки, оглянувшись, пока не закончился путь.

Теперь, когда пробег по жизни позволяет с интересом забытого посмотреть в зеркало заднего вида, обнаруживаешь за собой шлейф ситуаций, которые не казались тогда значимыми или, не дай бог, поворотными, а являли собой череду, а иной раз и просто случайный набор эпизодов, для которых волновавшие страну и мир события, оказалось, были лишь фоном. Кто же тогда правил нами, когда я проводил двух наших девочек из сборной города до переправы на водную станция «Динамо», на той стороне Днепра, в глубоком заливчике, где спустя несколько лет на Всесоюзной спартакиаде школьников в составе комбинированной эстафеты, плывя свой этап брассом, выиграю первое место, а в финале заплыва на двести метров уступлю Семенову, ставшему потом чемпионом страны среди взрослых? Жетон победителя, которым я гордился, никому особо не показывая, потом вместе с отцовскими фронтовыми орденами (вот что было действительно жалко) украдут воры, залезшие в нашу квартиру, пока я спал.

Лера Руденко, разбитная не по годам, плавала на спине и «ходила» с ватерполистами постарше ее, а Римма Кардашева плавала брассом, как и я, и мне нравилась. В ней было мало рельефа, но назначение и привлекательность женщин (хотя она была точно мила) вообще были для меня загадкой. Дружба важнее любви, говорил я, стоя под душем в бассейне и обсуждая кротко, впрочем, новые цветные купальники пловчих, которые, намокая, отчетливо рисовали топографию их молодых и крепких тел. У Риммы купальник был черный, и мысли мои были девственно чисты.

Я собирался было перебраться на ту сторону Днепра, но частный перевозчик стоил десять копеек, а у меня в кармане было двадцать. Оплатить переправу девочкам я не мог, а терять лицо не хотел и, сказав, что я что-то забыл дома, пропустил в этот день тренировку вовсе. Ощущение потери оказалось вполне выносимым, а вот неловкость засела в памяти надолго: вдруг они решили, что мне жаль было потратить на них двадцать копеек.

Эта неловкость мешала мне ощущать себя хорошим человеком, что было чрезвычайно важно для душевного равновесия. Чувство угодливости себе во имя сохранения комфортного для жизни состояния составит мне образ доброго и отзывчивого человека, и на его оправдание я буду расходовать значительное время и усилия всю свою жизнь. А кто же тогда руководил страной, когда я упустил Римму и Леру? Маленков, Хрущев? Не помню.

Жил на «Собачке» портной

Главный киевский базар Бессарабка выходил на Крещатик роскошным, построенным в стиле модерн в начале двадцатого века и уцелевшим во время войны крытым рынком. Там можно было купить всё, что хотелось съесть: свежую днепровскую рыбу от судаков до пескарей; птицу из окрестных деревень – кур, гусей, уток, даже цесарок и индюков – к празднику; овощи забытого теперь вкуса (поколения выросли, не зная, как пахнет помидор); выращенную на песках белотелую картошку, которая была хороша что со сковороды, что из печи. Она была совершенно совместима с продававшимся здесь же никак не рафинированным подсолнечным маслом в разномастных стеклянных бутылках с пробками из скрученной газеты, как, впрочем, и с самодельным сладковатым маслом сливочным, в узелках чистой холстины, формой напоминающим половину ядра. И сало! Розовое и нежное, с «паленой» на соломе корочкой, о котором, в предвкушении борща, и говорить бессмысленно без горбушки свежего украинского хлеба, натертой чесноком, перед лицом стопки самогона (купленного там же из-под полы) или стаканчика хорошей белоголовой «Московской» из бутылки за два рубля восемьдесят семь копеек с перевернутым внутрь картонным колпачком, залитым сургучом.

Мама была мастер торговаться и покупать все дешевле, чем продавали, а кроме того, у нас на Бессарабке был небольшой блат – торговавшая мелкой зеленью и знавшая на базаре всех мамина тетя Маруся (тайный позор семьи), выпивающая и веселая старушка, одна из четырех сестер моей бабушки Татьяны Анисимовны, при достойных Ольге, Софье и Ирине. Ирина Анисимовна жила в столице, была чрезвычайно близорука, но зато видела вещие сны. Однажды, накануне переезда из Москвы в Киев к сестрам, ей приснилась сова и человеческим голосом три раза сказала: «Нет-нет-нет!», после чего она отказалась от обмена своей комнаты в Орликовом переулке на прекрасную отдельную квартиру в пассаже на Крещатике. Насчет комнаты в коммуналке на улице Саксаганского у вокзала сова никаких указаний не давала…

Базар был велик, с открытыми прилавками под фанерными навесами, и, начинаясь от громадины крытого рынка, тянулся по прилегающим к нему бульварам, идущим от Круглоуниверситетской, где, впрочем, никогда не было университета, до «Собачьей тропы» – балки в центре города, где мы с отцом копали червей перед рыбалкой, на которой мама, подоткнув юбку и стоя по колено в воде, часто облавливала мужиков.