– Ой, извиняюсь, у меня руки в рыбе.
– Подарки! – сказал Маэстро и протянул ей слегка неработающий японский транзисторный приемник, предназначенный вообще-то чемпиону по распространению печати, набор цветных фломастеров (для распространителей похуже) и известный читателю и Дине альбом рисунков космонавта Леонова и художника Соколова с авторскими подписями, изготовленными тут же. Подошедшая Рая, получив свой альбом, посадила гостей за знакомую нам бочку, принесла пива и простипомы. Они немедленно выпили за здоровье Лизы, потом Дины и осмотрелись.
Теперь на полукруглом помосте под сводчатым потолком расположились музыканты. За пианино сидел сухощавый старик с длинным лицом. Он, то и дело поглядывая в зал, стучал по клавишам, не путая себя разнообразием нот: «Ум-па-ум-па – ум-па-па». Аккомпанемент его был лапидарен и в меру усерден.
Скрипач же со своей потертой скрипкой, снабженной усилителем, чтоб быть услышанным в гомоне забитого до предела подвала, был виртуозен. Его полное лицо с блуждающей улыбкой светилось радостью понимания звука и владения им. Он заставлял инструмент петь и плакать и в мелодиях, которые ему заказывали, находил разнообразие и дикую лихость, размытую, впрочем, тоской. Заказывали какую-то советскую ерунду: «Ландыши», «Мишку», «Манечку»…
– Попроси их сыграть что-нибудь одесское, – сказал поглянцевевший Маэстро, уверенно обнимая Дину.
Ассистент поднялся на помост.
– Как вас зовут? – спросил он скрипача в паузе.
– Миша Мочман, а это старик Певзнер.
Старик Певзнер повернулся от пианино всем корпусом.
– Идите, что я вам покажу. – Он открыл крышку инструмента и достал том Куприна с бумажными закладками. – Вот, читайте: «…приходил аккомпаниатор, покончивший какое-нибудь стороннее дневное занятие у портного или часовщика…» Это про меня. Я был учеником у закройщика Збаровского, а вечерами играл. И вот здесь: «Откуда-то добыли и последнего по времени Сашкиного аккомпаниатора». Это тоже про меня. На самом деле его звали Яшка.
Ассистент оглянулся на Мишу Мочмана. Тот сделал гримасу, обозначающую – что, мол, делать, было. И, прижав скрипку подбородком, развел руками.
Старик Певзнер спрятал книгу и закрыл крышку. Ассистент протянул рубль и попросил:
– «Прощай, моя Одесса, прощай, мой карантин».
– Такой грамотный заказ. А вы откуда? – спросил Миша.
– Вообще из Москвы. А теперь из Харькова, проездом.
– Таганрог, Керчь, Мариуполь? Слышали. Больше денег не надо, мы будем играть вам так. Имеете уважение.
Веселье разгоралось. Появились первые танцующие. Дина, не покидая объятий Маэстро, положила руку на колено Ассистенту. Перекрывая шум споров и звон кружек, в плотном табачном дыму Миша Мочман и старик Певзнер играли без перерыва.
«…Мама, мама, что я буду делать, когда настанут зимние холода?..»
«…Соль в мешочке, соль в горшочке, соль в корзинке, соль в ботинке. Словом, соль нам делает дела. Ах, зачем нас мама родила?»
«…Невеста же, инспектор финотдела, сегодня разоделась в пух и прах – фату мешковую надела и деревяшки на ногах».
– А в это время нэп гулял! – весело пропел Маэстро, перекрывая музыку и шум.
И вдруг к ним, почти бегом, но сохраняя степенность, приблизилась Рая без подноса.
– Скорее! Показывают!
По липкому уже полу они поспешили за ней в директорский кабинет, где вокруг маленького телевизора «Юность» сгрудились несколько официанток. На экране, вольно расположившись в кресле, невыносимо обаятельно вещал Маэстро. Рядом с неплохо подделанным интересом ему внимал Ассистент.
– Вот они! – закричала Рая. Все оглянулись, не веря своим глазам.
– Какой подарок ко дню рождения! – чуть не плакала от умиления Лиза. – Тише, тише!
«…Кузница журналистских кадров…»
Сияющие глаза Дины, устремленные на Маэстро, выдавали ее причастность к триумфу.
«Ежедневный тираж составляет…»
Все затаили дыхание.
«…Свыше десяти миллионов…»
Одесса колыхнулась. Из открытых окон ни в чем не повинных жителей несся высокий голос московского визитера. Пытавшиеся увернуться переключались на республиканский канал, но и там спасения не было.
«…Награждена орденом Ленина номер один».
В Харькове была та же картина. И в Киеве…
В тот год Украина была отмечена небывалой подпиской на газету.
Костюм же из штучного материала, за отсутствием событий, ему в моей жизни соответствовавших, был по частям пущен на каждый день, а вскоре, потеряв актуальность, уступил джинсам и свитерам.
Ресторан «Абхазия» был в подвале под гастрономом и в моей памяти остался благодаря мечте Юзика Лисоправского, который жил со своей мамой Люцией, сестрой Вандой, напоминавшей базедову рыбку телескоп, с таким же не приспособленным для жизни на суше круглым телом, покрытым (теперь мне кажется) даже неким подобием чешуи, и отцом Вацлавом, который за день мог выпить четыре сифона воды. Вацлав, кстати, легко покупал на Бессарабском рынке помидоры по тридцать вместо сорока копеек за килограмм, используя польский акцент. На вопрос торговки: «Вам куда сыпать, мужчина?» – он клал на покрытый испариной мраморный прилавок кожаный футляр от скрипки, открыв его, складывал на темно-синий с рыжими пролежнями бархат малиновые помидоры, сахарные на разломе. Бывало, пользуясь суетой, он незаметно подкладывал еще одно-два тугих и глянцевых «бычьих сердца» против веса, и даже если опомнившаяся тетка, перегнувшись и накрыв, как наседка, огромной и мягкой своей грудью помидоры, извлекала из футляра поход, Вацлав все равно, вежливо приподняв тремя сложенными в щепотку пальцами вялую велюровую шляпу, говорил с унаследованным от своего отца Бронислава польским акцентом: «На счастье, про́шу пани».
Языка он не знал, а акцент был фамильной ценностью Лисоправских, которую Вацлав, хоть и был человек добрый, унес потом с собой в могилу, вырытую бывшим хавбеком «Динамо» Костей Алпатовым и сыном театрального критика Романского Аликом на южной окраине Байковского кладбища. Скрипка тоже была фамильной. Когда во время Гражданской войны в Кременчуге Бронислава застрелили по ошибке из парабеллума на рабочем месте – в ресторане, за то, что сфальшивил сосед (кто тогда разбирался в музыке), Вацлав взял в руки отцовский инструмент и уже не выпускал его. Правда, до ресторанного оркестра он не поднялся, но в кинотеатре «Комсомолец Украины» на Прорезной играл в фойе перед сеансом, аккомпанируя грудастым певицам в неизменно длинных платьях. Юзик, пока папа ходил с футляром по Бессарабке, должен был играть гаммы. Но он был мечтатель, этот Юзик. Он мечтал о сумасшедшей своей скрипичной карьере, не ударяя пальцем о палец. Только пил воду, как старый Вацлав, и лежал на подоконнике, глядя во двор. Денег в семье было немного, и потому, когда однажды, притопленный в аромате лип и подобревший от теплоты июньского вечера, я предложил Юзику истратить миллион рублей – он обрадовался. Было условие: деньги надо истратить на себя и в течение месяца. В эту игру мы играли часто, но воображение, ограниченное шорами недавней карточной системы, не позволяло вырваться даже на простор, доступный знакомым ворам-карманникам, обитавшим в нашем проходном на три улицы дворе: Толику Красной Шапочке, Гюго или однорукому Виле Пайчадзе, – которые моментально «покупали» себе за сорок тысяч ЗИМ, дом в крымском частном секторе на берегу моря, приемник «Сименс» (на лампах одиннадцатой серии), мотоцикл «харлей», БМВ или «цундап» и «уезжали» с «кадрами» в Сочи… Но и они, едва добирались до трети суммы, иссякали и, матерясь, уходили «щипать» на Бессарабку и по трамваям.
Эти воры были, словно одомашненные дикие животные, терпимы к нам – детям «хозяев» этого удобного для них проходного двора по Пушкинской, девятнадцать – двадцать один – двадцать три, выходившего в три подворотни на Крещатике и одну на Бульваре.
Наш замечательный двор, который называли садом из-за растущих там каштанов и гигантского тополя, был для них как модный в то время профилакторий выходного дня. Играли на деньги, естественно, в волейбол через натянутую веревку, чаще два на два. Побеждали почти всегда Веня Синявский и однорукий Виля Пайчадзе. Имена-то были настоящие, а фамилии – наверняка клички. Я их запомнил не только потому, что дальняя «гаубичная» память сохраняется лучше короткой.
А Юзик, он долго думал, потом решительно, но осторожно (хватит ли?) сказал: «Первое, что я сделаю, – я пойду в ресторан “Абхазия” и съем яичницу из десяти яиц. А потом…» Потом на оставшиеся от миллиона после яичницы деньги он хотел ехать к родственникам в Кременчуг в плацкартном (а не общем) вагоне, но нас это не должно интересовать. Нам важно, что Юзик в звездную минуту вспомнил об «Абхазии». Такое это было место. И работал там одноглазый аккордеонист, живший в доме двадцать три, Степан Николаевич Лесиненко. До войны он был партерным акробатом и музыкальным эксцентриком в цирке. Выйдя из госпиталя в начале сорок пятого с одним, вместо двух, глазом и в несколько продырявленной осколками тельняшке морского пехотинца, он, как рассказывал, пошел в четверг в Караваевские бани, надел после парилки чистое белье и поехал в Одессу организовывать ансамбль греческих цыган, но там и без него было много специалистов в этой области искусства. Вернувшись в Киев, он достал из шкафа рубиновый «Вельтмайстер» с перламутровыми клавишами, который вывез из Германии в качестве трофея, и отправился на электричке в пригородную Бучу – район пионерских лагерей, где целыми днями играл детям про то, как напрасно старушка ждет сына домой. К концу лагерного сезона ему это надоело, и Степан Николаевич стал после обеда засыпать, положив голову на аккордеон. В пионерлагере РАБИС (детей работников искусств) злые дети подкрадывались к нему тихонько, нагибались над ухом, а затем кричали голосом массовика: «И-и…» Еще не просыпаясь, Лесиненко вздрагивал, растягивал меха и начинал играть «Раскинулось море широко…» или песню «Эх, путь-дорожка фронтовая, не страшна нам бомбежка любая, а помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела», которую я часто слышал, когда Лесиненко приходил выпить к жившему под нами на первом этаже театральному шоферу дяде Васе Цыганкову. Дядя Вася, хо