Свободные полеты в гамаке — страница 37 из 82

У западэнца стриглись и серьезные люди. Народный артист Юрий Сергеевич Лавров, к примеру. Он сделал мне первый в жизни запомнившийся подарок. На четвертый мой день рождения в Грозном, где мы с мамой и театром были в эвакуации (а отец в это время лежал после ранения в госпитале в Уфе), Лавров заказал в бутафорском цеху маленький игрушечный деревянный ППШ. С этим автоматом он выводил меня гулять из гостиницы «Сунжа», и однажды мы видели, как по улицам в грузовиках везли людей. Потом я узнал, что был свидетелем депортации чеченцев. Обычно Лавров сиживал в кресле у модного цирюльника, читая, пока его стригли, булгаковскую «Белую гвардию», демонстративно обернутую в бумагу цветов царского тогда триколора. И едва не женившийся на дочери Юрия Сергеевича, милейшей Кире, футболист Андрей Биба делал здесь невысокую, но аккуратную укладку с пробором, возможно, даже бритым. Юрий Сергеевич не баловал детей разнообразием имен. Его сына, артиста Кирилла Лаврова, знала вся страна. Он приехал в Киев с Дальнего Востока, где застала его война в офицерской гимнастерке, и поступил в Русский драматический театр имени Леси Украинки рядовым актером. Слава нашла его в театре Георгия Товстоногова – в питерском БДТ и в кино. Кирилл был настоящим положительным героем и стригся где-то на стороне. Во всяком случае, в «Первомайской» я его не встречал. А вот другую киевскую звезду – мужского закройщика Дубровского, шившего из трофейных еще отрезов всем киевским знаменитостям, и в том числе великому Протасову русской сцены – Михаилу Федоровичу Романову, тоже, кстати, Лёниному клиенту, – видел нередко.

По агитационным словам моей мамы, так и не увидевшей меня за свою долгую жизнь в брючной паре, «в костюмах Дубровского хотелось петь, танцевать, я знаю… купаться».

И всем, кто только ни ходил к нему (кроме Юрия Сергеевича Лаврова, ну и Романова, понятно), занятый западэнец, так и не научившийся толком говорить ни на одном языке, советовал зайти для стрижки завтра с утра – «з’утра». Так его и звали – Зутра. А другого – просто Лёня. И стриг тот спокойно: виски и затылки «на нет», и везде ровно. У него были свои вечные клиенты с прическами, унаследованными от времен карточной системы, и если он уезжал к родственникам в Корсунь за картошкой, они, понемногу обрастая, ждали его возвращения.

Моя мама, для которой стрижка была всю жизнь важным критерием оценки моих друзей и вообще человека, с детства отправляла меня к правильному Лёне, и все было хорошо. Но как только, достигнув семнадцати лет, я пересел в кресло Зутра, у меня начались неприятности. Мне резали узкие брюки дружинники, исключали из института и комсомола и даже упомянули в фельетоне под названием «Коли у бичкiв рiжуться зуби» («Когда у бычков режутся зубы»). Потом я стал стричься наголо, и проблемы с мамой и обществом разрешились. А пока я сидел у небольшого столика, заваленного старыми парикмахерскими журналами, ожидая своей очереди.

За окном, на бывшей теперь улице Ленина, милиционеры загоняли на тротуар горожан, отпущенных с работы для встречи президента неожиданно ставшей опять дружественной нам Югославии. Люди радовались хорошей погоде, махали друг другу трехцветными (югославскими) флажками, ели мороженое и, улыбаясь, заглядывали к нам в окно. Среди них были совершенно незнакомые прехорошенькие киевлянки.

Смущаясь под этими взглядами, я вытащил из рыхлой стопки потрепанный «Огонек» и стал его листать. Журналы эти приносил в парикмахерскую городской сумасшедший Шая, шепелявый и верткий человек, живший копеечной спекуляцией газет и журналов. «Огоньки» собирал аккуратный Лёня, предварительно решая кроссворды. Обычно он отгадывал слов десять, остальные спрашивал у клиентов. А потом, получив следующий номер с ответами, вписывал недостающие слова, полностью заполняя клетки.

На третьей странице обложки был как раз нарисованный Кукрыниксами маршал Тито, летящий по воздуху, видимо, на родину, с черным отпечатком сапога и надписью Made in USA на заднице. Он имел неприятный вид и чем-то напоминал обычно изображаемого этими художниками генералиссимуса Франко. Правда, Франко всегда бывал с зазубренным окровавленным топором и в пилотке, а Тито – в маршальской фуражке, которая слетела.

– Клика Тито – Ранкович… Это старье надо выбросить, – сказал я, усаживаясь в кресло, – а то будут неприятности.

– У кого будут? – спросил Лёня Зутра, повязывая меня салфеткой.

– У Тито.

– Он шутит? Он шутит, – успокоился мастер.

– Сейчас Тито поедет мимо. Заметит парикмахерскую. Захочет постричься – и увидит себя в таком виде, будет ему приятно?

– У тебя мысли, Юра! Кстати, как его фамилия? Тито?

– Тито.

– А Броз? Жены его фамилия Иованка Броз. Нина, салфетки!

– У него двойная фамилия – Иосип Броз Тито.

– Двойная, правильно, – вмешался другой Лёня. – Тито-Ранкович его фамилия.

– Нет, Ранкович – это кто-то второй.

– Второй? – переспросил западэнец, обдувая мой кок феном. – А не третий?

– Почему третий? Броз, Тито, Ранкович – так вы считаете?

– Я считаю правильно. Клика – раз, Тито – два и Ранкович – три… Виски́ прямые? – Это мне. – Файно!

– Клика – это не фамилия, – отвлекся другой Лёня. – Это учреждение.

– Подумать!.. Скажи мне правду, Юра. Ты учишься на физкультурника, у вас там говорят. – Зутра тревожно посмотрел через зеркало мне в глаза. – Для нас это очень плохо?

– Но это у них уже прошло, – опять вмешался другой Лёня.

– Лёня прав? А то он поедет мимо, и не знаешь, что кричать… А жена, значит, все-таки Броз… Он ей не доверяет вторую фамилию. У них тоже не слава богу в семье…

– Красивая женщина, – сказал другой Лёня, поднимая брови в знак одобрения выбора Тито. – Я видел последний журнал, там она в темных очках.

– Мне бы предложили такой ассортимент, я взял бы не хуже, ты меня знаешь. Кстати, у него мама!.. – Он одобрительно похлопал меня по плечу, снимая салфетку.

Мама действительно была красива, папа обаятелен, друзья верны, погода солнечна, киевское «Динамо» прекрасно, закройщик Дубровский безупречен, времена мирные. Кажется.

– А эта Йованка, она похожа на жену адвоката Дзюбенко. Тот еще был балабус. Он делал у меня такой зачес, внутренний заем.

– Он такой же Дзюбенко, как я, а вот Беба интересная как женщина. Если б Тито ее увидел – готово, у него было бы две жены. Или это им нельзя? Я ее как раз иногда вижу в Николаевском саду.

Беба Дзюбенко в пейзаже

В Николаевском парке, между красным университетским зданием на Владимирской и Терещенковской, во время войны, по-видимому, стояли пушки или зенитные батареи. Знать мы этого во дворе не могли, но бегали туда с Пушкинской по бульвару полтора квартала, чтоб выкапывать короткие трубочки артиллерийского пороха, которых там были россыпи. Деревья от бомбежек почти не пострадали, и парк восстановился быстро. Здесь любил гулять и мой отец с внуком. Одни старые киевляне (было такое звание) встречались здесь, чтобы неторопливо обсудить других старых киевлян, прокомментировать слухи, вполголоса рассказать свежий анекдот, помолчать о политике и оценить футбольные перспективы киевского «Динамо». Особенно хорош был парк поздней весной, когда яркие цветы громоздились на Крымском полуострове бетонного бассейна-фонтана в форме Черного моря, правда, меньшего размера, но зато с золотой рыбой. Летом сад населяли дети, толкающие свои коляски, шахматисты-любители и фотографы-профессионалы. В жару вся жизнь уходила в тень гигантских каштанов и лип. Осенью с кленов начинали слетать вращающиеся пропеллером «носики». Они садились на распятые дождем на асфальте оранжевые и желтые листья, по которым временами прокатывается глянцевый и тугой конский каштан, только-только покинувший белое замшевое лоно, обтянутое снаружи для устрашения зеленой колючей кольчугой. Дети, взрослые женщины и старики собирали эти каштаны в мешочки и в школьные ранцы, набивали ими карманы и сумки. Я не знаю зачем. Кто говорил, от моли хорошо, кто – что можно сдать в аптеку за небольшие, но все-таки деньги. В тумане, который перестал быть редкостью в городе, соседствующем с временным морем, нерезкие фигуры кланялись земле Николаевского сада и терялись в сумерках, которые становятся к зиме вялыми. В морозы здесь кормили белок и синиц, стоя под деревьями с открытыми ладонями, полными орехов и семечек, выпрашивая подаяние доверия у недоверчивой теперь природы.

Бежали на лекции студенты, визжали по посыпанному песком снегу санки, заложив крылья за спину, прогуливались вороны, и снежная шапка, сползая с головы Кобзаря, ухала на гранит… И во все эти времена года, что бы ни происходило вокруг, вступительные ли экзамены, пожар ли библиотеки, на который два дня ходили любопытные горожане, дождь ли, на скамейке аллеи, ведущей к бульвару, каждое воскресенье, а то и субботу, освободившись от своей работы в библиотеке РАБИС, сидит окруженная какими-то восторженными тетками Беба Дзюбенко. Это она отыскала на тайных полках для меня «Всеобщую историю» и «Анатомию», изданные Аркадием Аверченко в «Новом Сатириконе», пародии Александра Архангельского и Козьму Пруткова, которого я полюбил на всю жизнь, и не торопила меня с возвращением книг.

Вообще-то я не собирался описывать Николаевский парк, но в тексте должен быть хоть один пейзаж. Для приличия.

Кто же тогда руководил страной? Не Хрущев ли?..

Беба мелькнет в нашем рассказе, окрасив его невероятной бирюзовой синевы глазами и хорошо различимой талией при полноценных киевских объемах. Она никогда не была худа, но при этом скроена ловко и вся обтянута тугой гладкой и смуглой кожей, что в сочетании с копной темно-рыжих волос выдвигало ее в число первых довоенных красавиц.

Беатриса Панько, как ее звали только в паспортном столе, перед войной вышла замуж за киевского футболиста Пашу Лишнего (тоже рыжего), инсайда, славного малого, недостатком которого было, по мнению мудрого театрального суфлера Якова Вольского, соседа по коммунальной квартире моего друга, гениального инженера-радиотехника, о котором не забыть бы рассказать, Бори Ратимова, что он мостился под левую ногу (он был левша) и часто падал, и еще вместо слова «сёмга» он говорил «сымгá». Беба мирилась бы с этими изъянами, но Паша погиб в оккупации, и тогда, после освобождения Киева, она вышла за адвоката Льва Дзюбенко. Надо было жить.