Свободные полеты в гамаке — страница 38 из 82

Дзюбенко знал всех старых городских, уцелевших до того времени нэпманов и, встречая их, таращил на них свои глаза и кричал на ухо собеседнику так, чтоб слышала вся улица: «Посмотри на него! Тысяч сто на бедность он сховал».

Завидев его огромную фигуру во френче без погон, многие переходили на другую сторону, но он это замечал и, показывая пальцем на перебежчиков, весело громыхал: «Этого можно брать!» Его не любили ни судьи, ни подзащитные, но одни уступали ему, а другие пользовались его услугами, потому что он был умен, циничен, обаятельно нагл и обладал феноменальной памятью довоенного, еще с нэпа, энкавэдэшника, чудом уцелевшего в тридцатые годы.

Помню, как он напугал отца Юзика Лисоправского – Вацлава, остановив его на улице возле служебного входа в театр имени Леси Украинки, и, привлекая внимание актеров, сидевших на знаменитой скамейке, заорал: «Не вы ли в начале двадцатых годов играли в Кременчуге в ресторане на скрипке второй справа, и потом вас застрелили из парабеллума?» – «То был мой отец, прошу пане», – сказал Вацлав, нервно клацнув пустыми металлическими сифонами. «Поверим?» – подмигивая, обратился к артистам Дзюбенко. А я подумал: может быть, история с рестораном в Кременчуге действительно произошла с Вацлавом, а не с отцом его, Брониславом, – такой был авторитет у Дзюбенко. Он беспрерывно острил. «Лучше синицу в руки, – говорил он клиенту, – чем подагру в ноги!»

Последнюю его шутку я помню очень хорошо. Лифтерша Анечка с круглыми от ужаса глазами принесла отцу открытку с букетом незабудок на лицевой стороне и машинописным текстом на другой: «Дорогой Миша! (“Миша” – от руки.) Я тебя не часто видел последнее время. А теперь настало последнее время, когда ты можешь увидеть меня. Не откажи в любезности присутствовать на моих похоронах (в качестве гостя) и выпить рюмку на поминках за упокой моей души. О времени и месте сбора ты узнаешь из газет. Живи дальше. Твой Лев Дзюбенко».

«Он всегда чем-нибудь болел, – сказал суфлер Яша Вольский, когда отец показал открытку, – но на этот раз ему не выкрутиться».

Он оказался прав. Траурная процессия с сотнями приглашенных двигалась по бывшей Кузнечной вниз. Вдова Беба, вопреки традиции, но в соответствии с завещанием, шла впереди катафалка. Похудевшая, в черном хитоне, с плетеной корзиной, полной незабудок, она была необыкновенно хороша. Широкими, полными достоинства движениями вдова, с интересом посматривая по сторонам на зрителей, швыряла на мостовую цветы, на которые первым ступал идущий вслед за Бебой взрослый сын Льва Дзюбенко от первого брака, Марлен (выпущенный на этот день по просьбе коллегии адвокатов из Лукьяновской тюрьмы), с медалью покойного – «За доблестный труд» – на красной подушечке. За ним – охранник этой же тюрьмы в партикулярном платье, несущий синюю подушечку с университетским значком, а уже потом лошади, влекущие катафалк с останками Льва…

Сумароков и Драга

В 1908 году Александр Александрович Сумароков был театральным антрепренером. Он ходил в усах, прикрывающих заячью губу, и был женат на актрисе Драге. Валерия Францевна была молода, когда маститый, процветающий театральный теперь уже режиссер взял ее в жены из массовки. Она была по-настоящему красива и знала это. Мужа она называла Сан Саныч, как все, и посылала его матом постоянно, но на «вы», а он звал ее Драгой.

Сумароков постоянно играл на бегах и выигрывал. «А ведь шел на нищего, дорогая Нила!» – говорил он моей маме. Вокруг него постоянно крутились ипподромные жучки и после выигрыша просили: «Поставьте, Сан Саныч!» Он был широк и всегда проставлялся, громко и шепеляво говоря: «А вот этим господам налейте, любезный, по сто граммов», пугая буфетчиков поначалу окончанием «ов».

Одно время он был главным режиссером в ТЮЗе, куда после ранения вернулся мой отец. На репетициях он постоянно засыпал. «Как же не спать, когда вы так играете!»

На собрании по поводу подписки на заем в поддержку какой-нибудь пятилетки он с пафосом старого провинциального трагика произнес: «Наше мудрое правительство и совершенно очаровательная коммунистическая партия надеются, что вы купите облигации. Помогите им. Как говорится – с миру по нитке, нищему рубаха…»

Вскоре после этого его сократили, и он подал в суд.

– В свое время я был актер и получал сто рублей, а теперь я режиссер…

– И получаете двести, – говорит судья.

– Так я получал сто рублей золотом, а не вашими деньгами.

Ходил Сумароков в тройке, с палочкой – для форса – и был вальяжен необыкновенно. Однажды они с моим отцом, где-то предварительно неплохо выпив, пришли к нам в гости на Пушкинскую, в гигантскую коммуналку, бывшую до революции квартирой хозяина огромного шестиэтажного дома из желтого киевского кирпича, который киркой не расколоть. Отец – хромой, тяжелораненый фронтовик, получил здесь две комнаты так, чтобы вход был с первого этажа, а окна во двор все-таки выходили на второй. Сан Саныч повстречал в подъезде старую лифтершу Федору Романовну. Она служила когда-то гувернанткой у домовладельца при старой власти и открыто не одобряла новую. В те времена у нее в квартире была своя светлая большая комната, которую теперь занимала теща директора театра, а Федора Романовна поселилась на антресоли над коридором, куда лазала по приставной лестнице из дымящей выварками и борщами кухни. Увидев Сумарокова, старуха поднялась со стула и поклонилась господину из прежних времен. Он остановился, снял шляпу и поцеловал ей руку.

«Барин! Настоящий барин!» – прошептала лифтерша.

Картошку он ел со шкуркой – «лушпайками» по-киевски, утверждая, что основные витамины там. Иногда мог съесть и сырую. Он был весел и беспечен. На рыбалке у него смыло кукан с рыбой. «Ну как же так, Сан Саныч? – сказал отец. – Весь наш улов». Он развел руками: на одном конце червяк, на другом конце – дурак. Это я помню. Черви расползлись по сумке, ползали по бутербродам. Он аккуратно собрал червей, подул на бутерброды и подал на стол в виде закуски. От червей вреда не будет. Но повод выпить рюмочку всё же есть.

На Черторой, где теперь асфальт и многоэтажные дома, добирались на катере «Бойченко» с Подола, с почтовой пристани. Это был «лапоть», открытый солнцу и ветрам. Скамейки вдоль борта. Кто сел – удача. «Бойченко» был широкий и медленный, но осадка позволяла ему подходить к мелкому берегу. Там была пристань на понтонах, но часто сползать с борта приходилось и по сходням. Для хромого отца это была мука.

Там были у нас и прикормленные места, хотя ловили в основном в проводку. Язь, подуст, плотва, красноперка, подлещики. Попадались редкие теперь пескари (мама их жарила до хруста), окуньки, которых никто не любил чистить, и слизкие ерши- носари, которые в ухе были невероятно хороши. Папа сам делал и отгружал поплавки, а за крючками и удилищами мы ездили на Подол, на птичий рынок. Бамбуковые удилища отец выбирал, как музыкальный инструмент. Они должны были быть легкими и играть без прогиба в центральной части. Только кончиком. «Страдивари!» – была высшая оценка бамбукового чуда, если оно случалось. Удочки у нас были сказочные. Покупали и составные «палки», к которым, впрочем, предъявлялись те же высокие требования. На конце папа делал петли из лески ноль пять миллиметра, аккуратнейшим образом ряд к ряду обматывая их леской ноль пятнадцать и покрывая лаком для красоты и крепости. Снасть никогда не наматывалась на удилище, чтобы не запоминала форму и не превращалась в подобие растянутой пружины (что мешало подсечке), а собиралась на вырезанные из бамбука «мотовилки» с вклеенным кусочком пробки для крючка. Лучшие крючки на рынке были у мастера Гаркавого с военного завода «Арсенал», что на Печерске. Завод этот изготавливал секретную оптику – прицелы, системы наведения, бинокли, как московский Красногорск и ЛОМО в Ленинграде, и фотоаппараты «Киев», точную и неплохую копию немецкого «Контакс», поскольку эта часть производства полностью со станками и документацией была вывезена из Германии по репарации после войны, и среднеформатный «Салют», отечественное самодельное подобие шведского «Хассельблада». Материал Гаркавый имел хороший, а мастер он был от Бога. Крючки не разгибались, даже если ты выводил леща на три шестьсот (о вожделенный днепровский лещ!), и не тупились. Так, «бархатным» надфилем чуть поправишь, и всё. Поговаривали, что он мастерил свои «изделия» из рояльной струны, особым образом отпуская ее и потом закаливая. Не знаю. Купить крючки у мастера было непросто. Продавал лишь тем, кого знал, и по рекомендации. Из-под полы, разумеется.

Считалось, что с этого завода ничего вынести невозможно, однако я знаю, что на спор трое рабочих вынесли наковальню. Они подвесили ее на ремнях одному своему товарищу между ног, надели ему пальто, перебинтовали голову, облив клюквенным соком, и вызвали к проходной скорую помощь. Предъявили пропуска и вывели под руки раненого, который с наковальней, естественно, сам идти не мог. Так что крючки…

На Черторой с папой часто ездили его товарищи. Снастей на всех хватало. Несколько раз с нами рыбачили Борис Васильевич Барнет, который сыграл важную роль в отцовской послевоенной жизни, Сумароков, киевские актеры Черни, Франько… Мама великолепно готовила какие-то котлеты, биточки, вымоченные в молоке, солила огурцы, помидоры и феноменальный салат, который выстаивался в домашнем квасе с чесноком, со стеблями укропа, с вишневыми и смородиновыми листьями. Но рыбу все-таки ловили. А потом на папиной фронтовой плащ-палатке с деревянными колышками-пуговицами, расстеленной на теплом песке, в запахе воды, полыни и какого-то особого аромата мелких днепровских бессмертников разговаривали, выпивая.

– Миша! – говорил Сумароков. – Я вам рассказывал про голую женщину? В Москве в шантане был немецкий номер. На подсвеченном постаменте раздевалась (под музыку) молодая женщина. Со-вер-шен-но! Я в нее влюбился. Ходил на все представления. Носил цветы. Познакомился с родителями. И оказалось, что она девица! А мать с отцом таким образом зарабатывали ей на приданое.