Грех – это ведь и есть страх.
И тот, кто прощает грехи, освобождает нас от страха ожидания наказания. Предвкушение смерти страшнее ее самой.
Я догадываюсь, почему доверяю свое избавление от мучительного нравственного дискомфорта такому же, как я сам. Потому что он все-таки другой – защищенный твердой верой в совершенного и любовью к несовершенному человеку.
Ему повезло с выбором. И мне с ним повезло.
Родителей выбирают. Отца духовного, во всяком случае (чада к нему, впрочем, прибиваются сами). Мой выбор – отец Алексей Уминский, настоятель храма Живоначальной Троицы в Хохлах. Его ум, сострадание, стремление помочь и понимание задач веры достойны тех текстов, которые он, осмыслив, читает с амвона. И дорого, что этот красивый, современный наш друг из Церкви – проповедует жизнь!
Бесшабашный молодой хиппи с гитарой и мудрый
мыслитель – это не знаки эволюции. Это признаки
накопления понимания: человека и роли веры
в судьбе. Одного и того же человека.
(Гитара, кстати, и сегодня никуда
не делась. Богу хорошая песня
не повредит. В ней всегда
найдется Слово!)
Филиппенко. Сам себе театр. И нам
С Филиппенко такая история: он был актером, а стал театром. От него ждешь не то, что придумал писатель, и не то, что ты сам прочел в тексте, написанном словами на бумаге. А ждешь от Александра Георгиевича Филиппенко того, чего не ждешь.
Он не оскорбил бы слух ни Гоголя, ни Булгакова, ни Зощенко, ни Аверченко, ни современных ему авторов, из которых иные (несмотря на безусловную одаренность) остаются в памяти тех, кто ее подкармливает высококачественным продуктом, интонацией Филиппенко.
«…И Козел на саксе…» Какая в этой фразе загадка, что она засела в мозгу, считай, каждого молодого человека, у которого дочь или сын? Вообще взрослого, который еще недавно читал толковые книги и ходил в театр на режиссеров и актеров, а не на медийные лошадиные крупы. Без обид. (Была в начале телевизионной эры такая присказка: стоит на экране ящика три раза показать лошадиный зад, как он станет популярным у зрителя. По нынешним временам он мог бы участвовать даже в уличной рекламе.)
Филиппенко не просто отличим и узнаваем. Он один феноменально представляет множество образов, не меняя внёешности. Не помогая зрителю. Александр Георгиевич дозированно восторжен, он буквально опьянен хорошей прозой и в состоянии этого опьянения невероятно хорош. Общаясь, а то, что происходит между залом и мастером, иначе и не назовешь, ты вступаешь с ним в заговор во имя образа, который в нем таится.
Какой он? А знает ли Филиппенко сам?
Вот книга нашего коллеги майора Вячеслава Измайлова о Чеченской войне, из плена которой этот тихо непримиримый человек вытащил и спас словами, а не оружием десятки солдатских жизней наших детей.
Филиппенко читает этот искренний и, на мой взгляд, лучший текст об одном из худших времен в современной нашей истории, и ты задерживаешь свое дыхание, чтобы услышать их – Сашино и Славино дыхание, в котором слышишь лишенную неточности речь людей, которым безоговорочно доверяешь. Это такое нынче счастье – не надо прятать глаза. Фальши и пафоса не будет. Смотри, наблюдай, как всякий раз при тебе рождается чудо.
Он играл в разных театрах – на Таганке, в Вахтанговском,
«Современнике», Театре Сатиры… Снялся в сотне
фильмов, и это его не разрушило. Напротив.
С каждым годом, выходя на сцену
в одиночестве, он все больше
становился Александром
Филиппенко.
И стал им.
Ширвиндт и молоко
Он режиссер, он актер, он драматург, и главный зритель тоже он – Александр Анатольевич Ширвиндт. Конечно, есть и другие зрители. Восторженные. Потому что пьеса под названием «Шура» идет уже лет шестьдесят. С аншлагом. И не важно, сколько народа в креслах – тысячный зал или единственный собеседник с рюмкой. И конкурентов на исполнение главной роли у него нет.
Помните выражение академика Ивана Павлова о том, что молоко – изумительная пища, приготовленная самой природой? У нобелевского лауреата есть и другие мысли, но они не так близко связаны с феноменом Александра Анатольевича Ширвиндта, который, на мой взгляд, изумительный актер, приготовленный самой природой. И только ею. Как мы знаем, есть и другая пища того же Повара, и есть другие актеры, созданные без их собственного участия. Однако белое молоко и блистающий Шура – это то, что соответствует обозначенному на этикетке. Молоко может, разумеется, прикинуться кефиром, сыром, творогом, мацони, даже поучаствовать в очистке водки, но основная роль молока – молоко. А Александр Анатольевич может предстать художественным руководителем независимо ни от чего посещаемого театра, а на сцене, на экране и в своей книге умно и большей частью достоверно изобразить какую-то другую жизнь, но основная роль Ширвиндта – Ширвиндт.
Он остроумен, парадоксален, талантлив, вальяжен и в известном смысле безразличен к тому, что не создано им самим на наших глазах. Слушать его – наслаждение, а смотреть на него – удовольствие.
Своим невероятным обаянием он переигрывает любых режиссеров и авторов, оставляя за собой право оставаться самим собой, в каких бы одеждах ни представал пред нами на сцене или на экране. Экрану и сцене это нравится не всегда.
Он дружит для собственного удовольствия, а выигрывают и друзья, потому что доброе участие в чужих судьбах ему – не обуза, а радость.
Для собственного удовольствия он ловит рыбу на Валдае (не столько он ее вылавливает, сколько, собственно, сидит с удочкой, покуривая трубочку на берегу), а выигрывают не только семья и близкие, но и сама рыба. Общаясь с Шурой, какой-нибудь окунек или красноперка, разумеется, попадается на крючок (как и мы, впрочем). Но с этого привлекательного крючка совершенно не хочется сходить. Ну, мне, по крайней мере.
И играет он для собственного удовольствия. Раздал Создатель
нам карты. Кому какие. И каждый выбирает игру. Кто бридж,
кто преферанс, кто секу… А Шура играет в на первый
взгляд простую, а на деле сложнейшую игру (спросите
у профессионалов) – в дурака.
Он не избавляется от карт, побивая старшей младшую,
создавая иллюзию мгновенного (и временного)
превосходства, а набирает себе полколоды карт
и выстраивает кружевные комбинации,
не унижающие соперника, но демонстрирующие
красоту и остроумие его игры.
Он не проигрывает, потому что не стремится выиграть.
…Хотя кто знает, что у этого природного Артиста
и симпатичного
человека
внутри?
Мишико в Юрмале
В застолье Михаил Давидович Чавчавадзе, поднимая и держа рюмку, как виртуозы держат смычок, говорил: «Я хочу выпить за здоровье ангелов, которые охраняют ваш дом». Он сам был ангел, хотя похож на человека.
Он был объемно талантлив – художник, мыслитель и друг добрейшего сердца. На добро он и израсходовал его. Он был скромен, не замечал чужие поступки, порой неточные, не оскорбляя отношения преимуществом прощения.
Мишико был крупным грузинским художником театра, с ним работали первые режиссеры. Но недолго…
– Почему, Робик? – спросил я знаменитого Стуруа.
– Трудно все время существовать рядом с чистой совестью. Он умен, обаятелен, терпим, высокопрофессионален, ни слова упрека, словом, комфортен. Но ты чувствуешь его присутствие. И не выдерживаешь.
Миша жил в реальном мире, как в придуманном (или наоборот), доверяя обоим.
Мы с друзьями приезжаем в Багдади и на галечном островке тихо лепечущей речки ждем, когда накроют стол в ресторане, где нет поваров. Хозяин посылает мальчишку по домам, и скоро женщины несут приготовленную ими домашнюю еду.
Но надо подождать.
– Давай, Мишенька, пока сходим в дом-музей Маяковского.
Миша смотрит на усадьбу, что в пятидесяти метрах от нас на крутом берегу, потом на пластиковые столы, которые девушка в черном накрывает знаменитыми сатиновыми «синими» скатертями и ставит на них вино, и говорит:
– Послушай, какое сейчас время идти в музей? Давай вернемся в Тбилиси, возьмем рюкзаки, спальники, тушенку, галеты и пешком через перевал спустимся прямо в музей.
Я соглашаюсь, что Мишин путь через перевал привлекательнее, тем более что вместо предполагаемой тушенки и галет уже несут пхали, сациви, лобио, дедали, кучмач, джонджоли, хлеб, домашнее хачапури, и ветерок доносит запах шашлыков.
…И вот Мишико сбегает от обстоятельств, обязательств и обязанностей в Дом творчества художников в Юрмале и там без помех, закрывшись в маленьком номере, в трусах (потому что жарко) работает не над эскизами к спектаклям, а над крупными полотнами. И за неполный месяц он пишет пять или шесть прекрасных живописных холстов. Может быть, выдающихся.
Теперь я помню тбилисского скрипача, восточный портрет нашего ближе некуда друга актера Гоги Харабадзе, грузинку, портрет певицы Нани Брегвадзе, улетающий старый город…
Тут я приезжаю его проведать. Пошли, говорю, погуляем по морю. И мы идем. Так, неглубоко, по колено примерно. Люди оглядываются, но молчат. Прибалтика.
– Как же ты повезешь непросохшие работы в Тбилиси?
– Я их сниму с подрамников и сверну в рулон.
– Они слипнутся, Мишенька!
– Да. Но если их сразу развернуть, натянуть и «подмазать», – тут он провел по воздуху рукой, словно держал кисть, – то все сохранится, и даже будет лучше.
Тут он ударил одной ладонью о другую и радостно засмеялся.
Мы не прошли по дну Финского залива и половину пути до Хельсинки, как Миша объяснил мне, что картины уже написаны и есть.
Вернувшись в Тбилиси, он не сразу развернул холсты, а когда до них дошла очередь, они превратились в монолит.
– Как же это? Такие работы…
– Э, Юричка, главное, что я их написал. Буду жить – напишу еще.
Но не успел.
P. S. Там, в Юрмале, я набросал рифмованный отчет о том, что увидел в маленькой комнате.