Енс и Гитте — при мысли о них у Хенрика теплеет на душе. Как-то раз после работы он нагнал их по пути домой, и они с ним заговорили, спросили, чем он занимается. Хенрик не слишком гордится тем, что он маляр, считает свою работу просто смешной, что ж бы такое им ответить, — но он не сумел на ходу придумать что-нибудь поприличнее, пришлось сказать как есть, хоть он и опасался, что это произведет на них плохое впечатление.
Однако же Енс и Гитте нисколько не были разочарованы тем, что он маляр, наоборот, они, кажется, пришли в восторг, услышав об этом, и пригласили его заглянуть к ним как-нибудь вечерком.
— Почти все наши друзья — студенты, интеллигенция, — сказали они, — но мы против того, чтобы вариться в собственном соку, хочется поближе узнать людей из других общественных кругов. Если понравится, присоединяйся к нашей компании.
Хенрик только кивнул, он не нашелся, что ответить, а они продолжали говорить, что среди их знакомых нет никого из рабочего класса и это жаль. Так что, если Хенрик придет, они ему будут очень рады.
Хенрику как-то никогда не приходило в голову, что он принадлежит к рабочему классу, но тут он вдруг понял, что это правда. Дома у них к рабочему классу относятся несколько свысока. Его отец — свободный торговец, а это не то же самое, что простой рабочий. Рабочие — это те, что бастуют и требуют повышения заработной платы, отец их недолюбливает, и Хенрик невольно усвоил его образ мыслей, а тут до него вдруг дошло, что он и сам рабочий. Ну да ладно, рабочий не рабочий, а ему ужасно хотелось познакомиться с этими двоими, и дело кончилось тем, что он пообещал заглянуть к ним в тот же вечер.
И теперь он постоянно у них бывает, его признали, и он считается своим в их компании, хотя ему трудно с ними равняться. Енс учится на архитектора, а Гитте будет учительницей, и Хенрик их боготворит и преклоняется перед ними даже еще больше, чем он преклонялся перед Бенни, вожаком мотобанды. У Енса и Гитте собирается множество народу, и все, кроме Хенрика, студенты, все изучают разные науки, но нос они перед Хенриком не дерут, разговаривают с ним просто и дружелюбно и стараются втянуть в свои споры и дискуссии.
Ведь они занимаются вовсе не групповым сексом, как утверждал его отец и как сам Хенрик втайне надеялся, хотя в то же время побаивался этого. Ему-таки было страшновато идти туда в самый первый вечер, он с опаской ожидал, что будет встречен оравой голых людей, которые и его заставят сбросить одежду и принять участие в общей оргии. Трудно сказать, что он почувствовал, разочарование или облегчение, когда увидел, что все они одеты, сидят себе и мирно беседуют, одни потягивают пиво, другие пьют чай. И так бывает всякий раз. Хенрик даже удивляется, как это у него хватило глупости поверить отцу, и однажды он, не стерпев, рассказывает им об отцовских домыслах.
— Он что же, действительно думает, у нас тут каждый вечер групповой секс? — спрашивает Енс.
— Что ты, это у нас только по большим праздникам, — говорит кто-то.
И Хенрик сам не рад, что проболтался. Выходит дело, они все-таки и правда иногда занимаются этим — или как? Если да, то он тоже при случае попробует. Но ведь их не разберешь, всерьез они с ним говорят или шутят. У них вообще принят какой-то особый иронический тон в разговоре, совсем для него непривычный, и он никогда их толком не понимает.
Но покамест в доме Енса и Гитте ничего непристойного не происходит, просто собирается молодежь, сидят, пьют пиво или чай, курят, разговаривают, спорят. Хенрик не знает, может, кто-нибудь из них курит гашиш, сам он не курит, и его никто не угощает. Ему бы, конечно, интересно узнать, что они курят, но спрашивать неохота, чего доброго, опять попадешь впросак, как в тот раз, когда он ляпнул насчет группового секса. Ему вообще все время кажется, что он того и гляди попадет впросак, и от этого он чувствует себя неуверенно.
Разговаривают они все больше о политике да об общественном устройстве. Хенрик никогда особенно не интересовался ни политикой, ни общественными проблемами, и ему трудно следить за ходом их рассуждений, но постепенно ему становится ясно, что они замышляют переделать общество, а это, по его мнению, неплохая идея. Хенрик не возражал бы, чтобы общество стало иным, таким, к примеру, где не нужно учиться на маляра, и он старается слушать внимательно, а по временам набирается храбрости и сам встревает в спор, но почти всегда дело кончается тем, что они дружно на него накидываются.
— Ты, брат, отъявленный реакционер, — заявляют они, — а еще рабочий.
Хенрик понятия не имел, что он реакционер, он вообще плохо себе представляет, что такое реакционер, но немножко неприятно, что они ему все время тычут: рабочий, рабочий. Правда, в том, как они об этом говорят, нет ничего унизительного, но само упоминание об этом заставляет его чувствовать себя другим, не таким, как они, не совсем своим человеком в их среде, а Хенрику не нравится чувствовать себя другим. Ему хочется быть таким, как все в компании, он не желает ничем выделяться. Раньше он в своей мотобанде изо всех сил старался походить на остальных ребят, а теперь он стремится быть таким, как Енс и Гитте. Он уже и волосы начал отращивать, к неудовольствию своего отца, и одеваться он старается, как они. Он делает все, чтобы стать похожим на них, но сам чувствует, что это удается ему лишь отчасти.
Они столько знают и так уверенно держатся, что Хенрик невольно ощущает их превосходство. Они ведут бурные дискуссии, пользуясь при этом чужим и непонятным ему языком.
Они рассуждают о конфронтации и интеграции, об альтернативных решениях и коммуникативных процессах, а для Хенрика это все китайская грамота. В школе он таких слов не проходил, а на работе и в мотобанде тоже никто не говорил ничего похожего. Хенрик окончил девять классов, его учили читать и считать, его учили священной истории, естествознанию и географии, но его никогда не учили пользоваться такими словами. Гитте, Енс и все их друзья окончили гимназию, вероятно, это в гимназии учат так говорить. Хенрик среди них чужой, он все сильнее это ощущает, они живут в разных мирах и говорят на разных языках. И все-таки он тянется к ним, слушает их разговоры и старается чему-то научиться, а изредка отваживается сам подать голос, но почему-то всегда говорит что-нибудь не так или невпопад. И они смеются над ним, а Хенрик вспыхивает и дает себе обещание впредь держаться от них подальше, но на следующий день бежит к ним опять. Он не испытывает желания вернуться в мотобанду, он вообще не понимает, как он выносил своих бывших дружков со всем ихним бредом насчет карбюраторов, выхлопных труб и лошадиных сил. Что там ни говори, с Енсом и Гитте ему все-таки гораздо лучше, и, хотя они над ним смеются, он чувствует, что они признают его как личность, а Хенрик так жаждет признания. Он уже целых семнадцать лет добивается признания хоть с чьей-нибудь стороны.
6
Происшествие в супермаркете нанесло лавочнику чувствительный удар, и он никак от него не оправится. Он не может выкинуть из головы унизительный эпизод, снова и снова мысленно проигрывает всю сцену, как она протекала в действительности и как должна была бы протекать, не дай он захватить себя врасплох. Он не может примириться с тем, что вел себя как последний дурак и позволил, чтобы с ним обошлись подобным образом. После этого он словно окончательно утратил веру в себя и в свое будущее. И без того все выглядело достаточно мрачно, а теперь его положение представляется ему совершенно безнадежным, и он понятия не имеет, что ему дальше делать. Может, просто взять да махнуть на все рукой — или все-таки попробовать еще какое-то время продержаться? Он не в состоянии ничего решить и чувствует себя бесконечно усталым.
Было бы, конечно, намного легче, если б он мог с кем-нибудь поговорить о своих делах, но с кем поговоришь? Всем нынче некогда, у всех своих забот по горло, где уж тут думать о чужой беде. Лавочник частенько вспоминает Ельберга, симпатичного Ельберга, который у себя в радиостудии с таким пониманием выслушал его, он единственный, перед кем Могенсен решился раскрыть душу. Поговорить бы опять с Ельбергом, лавочник несколько раз порывался ему звонить, он нашел в телефонной книге номер его домашнего телефона, но в последнюю минуту отказывался от своего намерения. И в самом деле, неудобно беспокоить незнакомого человека, сотрудника радио, по своим личным делам, и к тому же, как знать, возможно, он такой чуткий и отзывчивый, только когда выступает по радио, а в частной жизни совсем другой. Но нет, лавочнику не хочется так думать, лучше он будет представлять себе Ельберга добрым человеком, всегда готовым с сочувствием выслушать жалобы ближних.
Вообще-то, казалось бы, о таких вещах естественнее разговаривать с собственной женой, чем с сотрудником радиовещания, между супругами не должно быть тайн, они должны делиться друг с другом своими заботами и огорчениями, но не так это просто, как кажется, лавочник слишком долго молчал, нося в себе свои тяготы, и теперь ему трудно заставить себя открыться жене. Он знает, что это глупо, как-никак, магазин — их общее детище, они до сих пор иногда вместе работают, им двоим сам бог велел сообща обсуждать дела и помогать друг другу в тяжелое время. Поговори он с ней начистоту — насколько бы ему сразу полегчало, и лавочник каждый день дает себе слово, что сегодня вечером выложит жене все как есть, но домой он приходит усталый и просто не в силах начать трудный разговор, он откладывает на завтра — и так до бесконечности, никогда он, видно, не соберется с ней поговорить.
У лавочника есть дача, но он почти забыл о ее существовании, они уже целую вечность там не были. Раньше они ездили туда на субботу и воскресенье, ни одной недели не пропускали, и он окапывал, рыхлил, подрезал, и дышал свежим воздухом, и наливался той здоровой усталостью, от которой так легко и быстро засыпаешь, а на следующее утро просыпаешься свежим и отдохнувшим. Теперь они совсем перестали там бывать, даже на это у него сил не хватает.