Свободу медведям — страница 23 из 74

— Куда-нибудь в теплое место? — предлагает Зан, чувствуя, как Хильке Мартер затаила дыхание.

Моя мама кивает, ударяясь головой в его чистый, гладкий подбородок.

Третье наблюдение в зоопарке:Понедельник, 5 июня 1967 @ 7.30 вечера

Признаюсь, я не заметил каких-либо свидетельств жестокости, проявляемой по отношению к этим животным со стороны служителей или посетителей зоопарка. Небрежность — это я видел, но настоящей жестокости — пожалуй, нет. Конечно, я буду продолжать наблюдать, но сейчас мне лучше не высовываться из своего укрытия. Очень скоро уже стемнеет, и я смогу произвести более тщательное исследование.

У меня было достаточно времени, чтобы спрятаться. Незадолго до пяти через Биргартен прошел уборщик, метя большой метлой вымощенный плитами тротуар.

Итак, я поднялся и двинул прогулочным шагом. По всему зоопарку слышится шарканье метлы. Когда я проходил мимо уборщика, он сказал:

— Зоопарк скоро закрывается.

Я даже видел публику, которая торопилась к воротам, — похоже, она опасалась, как бы ее не заперли здесь на ночь.

Я решил, что не стоит пытаться спрятаться у какого-нибудь животного, поскольку если я спрячусь в загоне с каким-нибудь безобидным зверем, то меня сможет обнаружить ночной сторож, в чьи обязанности входит мыть животных или проверять их перед сном — почитать им на ночь сказку или даже поколотить.

Я подумал об отдаленном загоне для горного барана с Юкона, который был расположен на вершине насыпной горы — обломках руин, скрепленных при помощи цемента человеческими руками. От юконского барана открывался самый лучший обзор в зоопарке, но меня беспокоила мысль о проверке перед сном, и, кроме того, я еще подумал о том, что у животных могла быть собственная система передачи сигналов тревоги.

Поэтому я укрылся между высокой живой изгородью и забором, огораживающим участок поля для Смешанных Антилоп. Длинная живая изгородь оказалась очень густой, однако у самых корней я отыскал просветы, через которые можно было смотреть сквозь ограду. В одну сторону я могу наблюдать за дорожкой, ведущей к Кошачьему Жилищу, мне также были видны крыши Жилища Мелких Млекопитающих и Жилища Толстокожих; в другую сторону дорожки я могу видеть большой персональный загон для сернобыка и всю дорожку до того места, где обитают австралийские животные. Под прикрытием этой живой изгороди я могу передвигаться почти на пять ярдов в обоих направлениях.

Как только сторожа уйдут, они перестанут представлять для меня опасность. После официального закрытия зоопарка мимо моего убежища прошли уборщики. Они двигались, метя дорожку и монотонно бубня:

— Зоопарк закрыт. Остался здесь кто-нибудь? — словно делали из этого игру.

Потом я увидел тех, кого можно назвать официальной охраной, — двух сторожей, а может, это был один, только я его видел дважды. Он — или они — больше часа занимались тем, что проверяли клетки: что-то дергали, где-то бряцали, позванивая огромным кольцом с ключами; потом, похоже, удалились в сторону центральных ворот. Просто отсюда мне не виден главный вход, однако час спустя после моего последнего наблюдения я услышал, как центральные ворота отворились и захлопнулись.

После этого я не видел ни одного из них. Лишь без четверти семь я услышал скрип ворот. Животные уже успокоились; кто-то с зычным голосом был явно простужен. Посижу пока за живой изгородью. Я не думаю, что ночь будет настолько темной, насколько мне хотелось бы, и, хотя прошел почти целый час с того момента, как я видел или слышал другое человеческое существо, я знал, что здесь кто-то есть.

Тщательно отобранная автобиография Зигфрида Явотника:Предыстория I (продолжение)

22 февраля 1938 года: днем в кафе на Шауфлергассе. Моя мать и Зан протирают запотевшее стекло и смотрят на здание администрации канцлера на Баллхаузплац. Однако канцлер Курт фон Шушниг[8] не собирается подходить к открытому окну сегодня.

Караульный административного здания канцлера топает ногами и с завистью поглядывает на кафе, где, кажется, наступила оттепель; снег припорошил усы караульного, и даже его штык поголубел. Зан думает, что ствол ружья полон снега и от него никакого толку.

Но в конце концов, это всего лишь почетный караул, печально прославившийся в 1934 году, когда Отто Планетта прошел мимо почетного, незаряженного ружья и застрелил предшествующего канцлера, тщедушного Энгельберта Дольфуса[9], из своего не почетного, но заряженного оружия.

Однако поступок Отто не многое изменил; нацист доктор Ринштелен попытался покончить с собой, неудачно выстрелив в себя из пистолета в номере отеля «Империал». А Курт Шушниг, друг Дольфуса, беспрепятственно занял его пост.

— Интересно, заряжает ли теперь ружье почетный караульный? — говорит Зан.

А Хильке со скрипом проводит рукавичкой по окну, прижимается носом к стеклу.

— С виду оно похоже на заряженное, — говорит она.

— Ружье и должно походить на заряженное, — отвечает Зан. — Однако это выглядит просто тяжелым.

— А почему бы вам, студент, — вмешивается официант, — не встать на место караульного и не проверить это?

— Оттуда мне не будет слышно ваше радио, — говорит Зан, чувствуя себя здесь слегка неспокойно — новое место с неопробованной волной, однако оно ближайшее к Ратаузскому парку.

Радио звучит довольно громко, оно привлекает внимание караульного, и его ботинки начинают пританцовывать.

На улице останавливается такси, и его пассажир стремительно бросается к зданию администрации канцлера, приветствуя караульного взмахом руки. Водитель подходит и прижимается лицом к окну кафе, его ноздри растопыриваются, как у рыбы, приплывшей из снежного океана к дальней, стеклянной стене своего мира — аквариума; он заходит внутрь.

— Да, что-то происходит, — произносит он.

Но официант лишь спрашивает:

— Коньяк? Чай с ромом?

— У меня клиент, — говорит водитель и подходит к столику Зана, он протирает себе смотровой глазок на стекле, прямо над головой моей матери.

— Тогда коньяк будет быстрее, — говорит официант.

А водитель кивает Зану, высказывая ему восхищение стройной шеей моей матери.

— Не каждый день у меня такой клиент, — говорит он.

Зан и Хильке протирают смотровые глазки для себя, такси стоит, окутанное выхлопными газами, ветровое стекло заледенело, и «дворники» скользят и скрипят.

— Это Ленхофф, — поясняет водитель. — Он очень торопился.

— Вы бы уже выпили свой коньяк, — говорит официант.

— Редактор Ленхофф? — спрашивает Зан.

— Да, редактор «Телеграфа», — кивает водитель и стирает с окна пар от собственного дыхания, пристально глядя на вырез платья Хильке.

— Ленхофф самый лучший, — говорит Зан.

— Он пишет честно, — соглашается водитель.

— И однажды свернет себе шею, — вмешивается официант.

Водитель пыхтит, как и его такси, короткими, прерывистыми выдохами.

— Я выпью коньяк, — говорит он.

— У вас нет времени, — отвечает официант, который уже налил.

А Хильке спрашивает водителя:

— У вас много важных клиентов?

— Да, — говорит он, — они любят пользоваться такси. Через какое-то время к этому привыкаешь. И знаешь, как сделать их попроще.

— И как же? — спрашивает официант и ставит водителю коньяк на столик Зана.

Однако взгляд и мысли водителя устремлены куда-то в глубь выреза моей матери; ему требуется время, чтобы прийти в себя. Через плечо Хильке он тянется за своим коньяком, наклоняет бокал и бесцельно крутит его в руке.

— Ну, — произносит он, — самому нужно быть попроще. С ними нужно вести себя непринужденно. Дать понять, что тоже кое-что повидал в этом мире. Ну вот, взять, к примеру, Ленхоффа… Не стоит говорить ему: «О, я вырезаю ваши передовицы и храню их!» Но вы должны дать ему понять, что вы достаточно сообразительны, чтобы узнать его. Например, сейчас я сказал ему: «Добрый день, герр Ленхофф, хоть и холодновато». Видите, назвал его по имени, и он ответил: «Да, холодновато, однако у вас тут тепло и уютно». И после этого он с вами в самых добрых отношениях.

— Что ж, они похожи на всех остальных, — говорит официант.

И, как все остальные, Ленхофф ежится на холоде, его шарф рвануло ветром, и он лишается равновесия — его выносит из здания и бросает на ошеломленного караульного, который в этот момент чешет спину штыком, держа ружье прикладом вверх у себя над головой. Караульному удается не проткнуть себя штыком. Ленхофф сжимается перед взметнувшимся дулом ружья, караульный медленно начинает отдавать салют, останавливаясь на полпути, — он припомнил, что газетным редакторам не салютуют, — и вместо этого предлагает рукопожатие. Ленхофф тоже тянет руку, потом вспоминает, что это не входит в его протокол. Оба сконфуженно переступают с ноги на ногу, и Ленхофф позволяет ветру подтолкнуть себя к краю тротуара, он пересекает Баллхаузплац, приближаясь к поджидавшему его такси.

Водитель залпом опрокидывает коньяк, большая часть которого попадает ему в нос, его глаза мутнеют. Он отрывается от выреза платья Хильке, приходит в себя и, успокоившись, касается плеча Хильке.

— О, прошу прощения, — говорит он и снова отвешивает кивком комплимент Зану.

Зан трет окно.

Ленхофф тарабанит по крыше такси, распахнув дверцу водителя, он жмет на сигнал.

С поразительным проворством водитель находит необходимую мелочь официанту, дотрагивается снова до плеча моей матери и прячет в шарф свой подбородок. Официант придерживает дверь; снег накидывается на ботинки водителя и взметается вверх по брюкам. Он сжимает колени, словно желает стать тоньше, и бросается в метель. При виде его редактор издает очередной сигнал.

Ленхофф, должно быть, продолжает спешить. Такси совершает круг по Баллхаузплац, натыкается на бордюр и отскакивает от него. Затем стремительно удаляющаяся сквозь снег машина