Свое место — страница 7 из 9

ня каменное лицо и плохое настроение. Если поздно вечером он видел под моей дверью полоску света, то говорил, что я гроблю здоровье. Учеба – вынужденное страдание, чтобы пробиться в люди и не выскочить за рабочего. Но мне-то нравилось ломать голову, и это казалось ему подозрительным. В самом цвете лет – а жизни никакой. Должно быть, порой он думал, что я несчастна.

Неловкость, чуть ли не стыд перед родственниками и покупателями за то, что в свои семнадцать я еще не зарабатываю на жизнь: все соседские девушки моего возраста работали в конторе, на заводе или за родительским прилавком. Он боялся, что меня будут считать лентяйкой, а его – выскочкой. Оправдание: «Мы никогда ее не заставляли, у нее это само идет». Он говорил, что я хорошо учусь, но никогда – что я хорошо работаю. Работой он считал только то, что делают руками.

Учеба для него не имела отношения к обычной жизни. Листья салата он ополаскивал водой всего один раз, и на них часто оставались слизни. Когда в девятом классе я узнала о принципах дезинфекции и предложила промыть салат более тщательно, он страшно возмутился. В другой раз он увидел, как я разговариваю по-английски с каким-то автостопщиком, которого подобрал один наш посетитель на грузовике, и его изумлению не было предела. Он не мог поверить, что я выучила иностранный язык сидя за партой, не выезжая из страны.

В это время у него начались приступы гнева, редкие, но всегда со злобной гримасой. У нас с мамой была особая связь. Ежемесячные боли в животе, лифчики, косметика. Она брала меня с собой в Руан, мы ходили по магазинам на улице Гро-Орлож, а в кондитерской «Перье» ели маленькими вилочками пирожные. Она пыталась использовать мои словечки – флирт, спец и т. д. Нам с ней папа был не нужен.

За столом на ровном месте вдруг разгоралась ссора. Мне всегда казалось, что я права, потому что он не умел спорить. Я делала ему замечания по поводу того, как он ест, как говорит. Упрекать его, что он не может отправить меня куда-нибудь на каникулы, мне было стыдно, но я считала, что имею полное право требовать, чтобы он поработал над манерами. Возможно, он предпочел бы иметь другую дочь.

Однажды: «Книги, музыка – это всё для тебя хорошо. А мне этого для жизни не нужно».

В остальное время он жил тихо. Когда я приходила из школы, он сидел на кухне, у самой двери в кафе, и читал «Пари-Норманди» – спина сутулая, руки на столе, по обеим сторонам от газеты. Он поднимал голову:

– А вот и дочка.

– Я такая голодная!

– Велика беда. Бери, что хочешь.

Счастлив, что хотя бы меня кормит. Мы разговаривали точь-в-точь как раньше, когда я была маленькой. Ничего нового.

Я считала, что он уже ничем не может быть мне полезен. Его словам и мыслям не было места ни на уроках литературы и философии, ни на красных бархатных диванах в гостях у моих одноклассниц. Летом, сидя в своей комнате, я слышала через открытое окно размеренный стук его лопаты, равнявшей развороченную землю.

Быть может, я и пишу потому, что нам больше нечего было друг другу сказать.

На месте прежних развалин в центре И. теперь красовались небольшие кремовые здания с современными магазинами, освещенными даже ночью. В субботу и воскресенье молодежь слонялась по улицам или смотрела телевизор в кафе. Женщины из нашего района закупались на выходных в больших продуктовых в центре. К тому времени, как папа наконец-то побелил фасад и обзавелся неоновыми лампами, самые сообразительные торговцы уже возвращались к нормандскому фахверку, фальшивым балкам и старым светильникам. Вечерами напролет – подсчеты выручки. «Мы бы им хоть даром продукты раздавали, лишь бы они к вам не ходили». Каждый раз, когда в И. открывался новый магазин, папа ездил на велосипеде на разведку.

Им удалось удержаться на плаву. Район стал более пролетарским. На смену среднему классу, переехавшему в новые дома с ванными комнатами, пришли люди победнее – молодые рабочие пары, большие семейства в ожидании социального жилья. «Заплáтите завтра, не в последний раз видимся». Прежние старички из богадельни поумирали, а новым уже не разрешали возвращаться нетрезвыми. Вместо них появилась публика менее веселая, но более быстрая и платежеспособная – случайные выпивохи. Казалось, теперь это вполне приличное питейное заведение.

Он приехал за мной после летнего лагеря, где я работала вожатой. Мама издали крикнула: «Ку-ку!», и я их увидела. Папа шел сгорбившись, опустив голову из-за яркого солнца. Его красноватые уши немного торчали – видимо, он недавно подстригся. Стоя на тротуаре перед собором, они громко спорили, какой дорогой ехать домой. Они выглядели как люди, которые нечасто где-то бывают. В машине я заметила у него на висках и около глаз желтые пятна. Впервые в жизни я жила вдали от дома – целых два месяца в молодом и свободном мире. Папа был старым и сморщенным. Я вдруг почувствовала, что не имею права поступать в университет.

Что-то непонятное, какой-то дискомфорт после еды. Он боялся вызывать врача и принимал магний. В конце концов руанский рентгенолог обнаружил у него на снимке полип желудка, который пришлось срочно удалять. Мама без конца попрекала его, что он беспокоится по пустякам. К тому же – чувство вины, что из-за него пришлось потратить много денег. (В то время у торговцев еще не было медицинской страховки.) «Вот досада-то», – говорил он.

После операции он как можно скорее выписался из больницы и мало-помалу восстановился дома. Прежней силы в нем больше не было. Теперь он не мог таскать ящики или работать в саду по несколько часов – вдруг разойдутся швы. С тех пор – смотреть, как мама носится между подвалом и магазином, таскает ящики с товарами и мешки с картошкой, работает за двоих. В пятьдесят девять лет он потерял свою гордость. «Я больше ни на что не гожусь». Он обращался к маме. Возможно, был и второй смысл.

Но всё же – желание стать на ноги, привыкнуть и к этому. Он стал внимательнее относиться к жизни. Прислушиваться к себе. Еда стала чем-то ужасным – полезным или вредным в зависимости от того, хорошо ли она ложилась на желудок или просилась обратно. Теперь, прежде чем положить на сковороду бифштекс или рыбу, он к ним принюхивался. На мои йогурты смотрел с отвращением. В кафе, за семейными застольями, он рассказывал, чем питается, обсуждал, чем домашняя похлебка отличается от супов быстрого приготовления, и т. д. Когда ему было под шестьдесят, рядом с ним все только об этом и говорили.

Он исполнял свои капризы. Сервелат, слоеный рожок с креветками. Иллюзия счастья, которая обычно исчезала после первого куска. Но при этом – постоянное притворство, что ничего не хочет: «Я съем полкусочка ветчины», «Налей мне полстаканчика» и так без конца. Появились странности: например, потрошить сигареты «Галуаз», потому что у них невкусная бумага, и осторожно заворачивать табак в бумагу «Зиг-Заг».

По воскресеньям, чтобы не закостенеть, они ездили на машине вдоль Сены по местам, где он раньше работал, на причал в Дьепп или в Фекан. Руки висят вдоль тела, скрещены, уперты в бока, иногда сцеплены за спиной. Он никогда не знал, куда девать руки во время прогулки. Вечером он зевал в ожидании ужина. «В воскресенье устаешь больше всего».

Политика, особенно – чем всё это закончится (Алжирская война, путч генералов[9], теракты Секретной вооруженной организации[10]), панибратски-свойское отношение к великому Шарлю.

Я поступила в Нормальную педагогическую школу в Руане как студентка-практикантка. Там меня кормили до отвала, обстирывали, а разнорабочий даже чинил обувь. Всё бесплатно. Папа испытывал своего рода уважение к этой системе полного обеспечения. Государство вот так, сразу, давало мне место в мире. Когда в середине учебного года я бросила Школу, он был совершенно сбит с толку. Он не понимал, как можно ради свободы оставить такое надежное место, где я жила, как у Христа за пазухой.

Я надолго уехала в Лондон. На расстоянии папа превратился в нечто абстрактное, безусловно-нежное. Я начинала жить только для себя. Мама писала мне, чтó у них происходит. Тут у нас холодно, но надеемся, это ненадолго. В воскресенье ездили к друзьям в Гранвиль. Матушка такая-то умерла шестидесяти лет от роду, а ведь еще не старая была. Она не умела шутить в письмах: сам по себе язык переписки, все эти обороты давались ей нелегко. Писать так же, как она разговаривала, было бы еще сложнее, она так и не научилась этому. Папа ставил свою подпись. Я отвечала им в том же тоне отчета. Любые изыски в стиле для них означали бы, что я отдаляюсь.

Я вернулась и снова уехала. В Руан – там я поступила на филологический. Они уже почти не ссорились, только обменивались обычными сварливыми фразочками: «Опять ты мало лимонада заказал», «Что там за дела у тебя со священником, коли ты целыми днями в церкви торчишь», по привычке. У него по-прежнему были задумки, как благоустроить магазин и дом, но он уже не понимал, насколько масштабные нужны преобразования, чтобы привлечь новых покупателей. Он довольствовался теми, кого отпугивали белоснежные магазины в центре, где продавщицы искоса поглядывают, как вы одеты. Больше никаких амбиций. Он смирился с тем, что его заведение – пережиток, который исчезнет вместе с ним.

Решил наконец-то пожить немного в свое удовольствие. Он стал вставать поздно, после мамы, неспешно работал в кафе, в саду, читал газету от начала до конца, подолгу беседовал с посетителями. Смерть – намеками, в виде максим, все мы знаем, что нас ждет. Всякий раз, когда я приезжала домой, мама: «Ты только взгляни на своего отца – как сыр в масле катается!»

В конце лета, в сентябре, он ловит носовым платком ос на кухонном окне и бросает их на зажженную плиту. Те тлеют подрагивая.

Ни беспокойства, ни радости – он просто смиренно наблюдал за моей странной, нереальной жизнью: двадцать с лишним лет, и всё еще за партой. «Она учится, чтобы стать преподавателем». Чего именно, посетители не спрашивали – важно само название, да он никогда и не помнил. Слова «современная литература» ни о чем ему не говорили – это же не математика или испанский. Страх, что меня будут считать слишком избалованной, а их – богачами, раз так меня воспитали. Но признаться, что мне дали стипендию, тоже нельзя, ведь тогда получится, что им с какой-то стати чертовски повезло: государство платит мне за то, что я ничего не делаю своими руками. Вокруг всегда зависть и ревность – возможно, главные чувства в его среде. Иногда я приезжала к ним в воскресенье утром, после бессонной ночи, и спала до вечера. Ни слова упрека, наоборот, чуть ли не одобрение: должна же девушка повеселиться