сии, отправлены царскому кузену в Англию? Тому самому кузену, который предал двоюродного братца Ники и не захотел спасти даже его детей… В воспаленном воображении я вижу кощунственный заголовок "Бриллианты — лучшие друзья девушек"…
— Ты что, не слышишь? Тебе звонят! — в панике кричит Алеша.
Его пугает, когда я погружаюсь в раздумья. Он боится, что я могу сойти с ума. Хотя моя вера потихоньку вытаскивает меня из бездны. Моя вера в параллельную реальность, где наши любимые живы, а мы сами — немного другие, и отличаемся от нас здешних, как волна на гребне и в падении. Ведь человек — это тоже волна.
— Представляете! — кричит в трубку Аполлинария. — Я сейчас только что от Ларисы. Из всех претендентов она выбрала меня! Я буду вести страницу о Бореньке!
В первое мгновение, не успевая переключиться, я думаю, что у Аполлинарии опять обострение. Но быстро вспоминаю о светлом мальчике — и стыжусь своих сомнений. Убеждаю себя, что страница, значит, уже популярная, если для нее нужны помощники. А Полли мастерица по этой части! У нее чуть ли не стотысячное воинство в "Одноклассниках", которых я считала чем-то вроде старческих дневных телешоу, но Полли меня горячо разубедила. В общем, вести страницу о Бореньке — дело благородное и богоугодное. Если, конечно, оно не предназначено для шельмования невиновного несчастного человека. О чем я тут же и проговариваюсь! Аполлинария в ответ скомкано прощается — якобы ее зовет мама чистить рыбу — и кладет трубку.
Я снова запускаю процесс самовнушения. Может быть, и правда ее удачно позвала мама. Она ее бесцеремонно запрягает по хозяйству по принципу "а какой еще от тебя толк, кроме пенсии по инвалидности". Литературные таланты дочери никого в доме не волнуют. Дочь не оправдала ожиданий — то есть не стала экономистом в перспективном НИИ, куда ее пытались устроить, не вышла замуж за таможенного чиновника и пишет бредовые сказки для взрослых идиотов, которые никогда ничего ей за них не заплатят.
Все так… но что-то не так, и нам знакомо это чувство.
Вечером Полли пишет мне обиженное сообщение: "Вы плохо обо мне думаете! Я ведь, кажется, говорила, что Борин отец хотел отказаться от ребенка в роддоме". На меня вдруг нападает упрямство, и я ей отвечаю, что от ребенка в роддоме может отказаться только мать, сколько бы там папаша свечку ни держал — а я уверена, что там он только мешает. Жизнь — великий преобразователь правды. Правды о мужчине, который только что узнал, что его новорожденный ребенок тяжело и неизлечимо болен, о мужчине, который в ужасе и понимает, какую ношу он взваливает на себя. И все, что он скажет в запале отчаяния, можно истолковать против него. И приписать пресловутый "отказ в роддоме". Поэтому я изначально не верю в эту историю. Женщины, которых предали после рождения больного ребенка, не превращают это в информационный повод. Тем более, если речь идет о детоубийстве. Осторожнее, Полли!
"Но вы сами говорили, что равнодушно молчать об этом — кощунство!" — отвечает Полли после сорокаминутной паузы (послали в магазин за капустой и хлебом, хлеб со вчерашнего дня подорожал!).
"Но сочувствие одному не должно быть ядом для другого", — отвечаю я.
— А зачем ты вообще во все это лезешь? — врывается в наш диалог нетерпеливый глас разума.
Это Алексей Ангус, который гордится, что его фамилия одновременно имя его любимого музыканта. Я тоже по семейной традиции должна любить Ангуса Янга, неугомонного гитариста великой группы AC/DC, и Митя тоже любит AC/DC. Но когда я вижу, как сверкают не по-рокерски белоснежные гладкие коленки Янга из-под шортиков — задорный стиль у чувака! — я вспоминаю пионерский лагерь и добродушного мальчика-дауна из бабушкиного городка, которому было далеко за тридцать, но у него тоже сверкали такие же незаросшие коленки. В общем, когда на Страшном суде меня спросят, любишь ли ты AC/DC, то я скажу: "Да!", но непроизвольно моргну в сторону, пытаясь не улыбнуться, и двенадцатый ангел-присяжный меня поймет.
— … она хочет делом заняться, а ты ее отговариваешь… — недоумевает Алеша. — Почему ты с ней споришь? Это чужой ребенок, чужая семья… и если они выбрали эту сумасшедшую Полину — так это их дело!
Сейчас он скажет свою излюбленную приговорку "займись другим", словно мне нечем заняться, словно я лезу в чужой монастырь, и, возможно, так и есть. А еще мой внутренний мнительный суслик непременно уловит и другой, скрытый оттенок в его словах, которого уже нет — но который был раньше. Мол, ты обезумела от своего горя, и поэтому не можешь спокойно пройти мимо чужого.
Но горе работает иначе. Я не могу об этом говорить вслух — это очень больно. Горе держит тебя в шаге от суицида, демонстрируя, что другим вот дали соломинку, а тебе нет. У них, дескать, остался еще один ребенок, а у тебя нет — и при этом ты же сама в этом и виновата! Другим всегда легче, чем тебе — вот как устроено горе. А то, что меня вечно волнует кто-то еще, кроме себя и своих — это не горе, это я сама, я такой была и до…
Неуместно срываюсь в тихие слезы, стараюсь неслышно, но для Алеши это — сигнал катастрофы. Он слышит из комнаты, как я хлюпаю на кухне. Он приходит и каменным голосом спрашивает: "Что?" Так начинается его сочувствие, и он это не со зла, просто думает, что поощрение слезливости ведет к упадку и гибели организма. Да и вообще, мы, люди, воспитанные на Урале, скорее стоики. Нас не жалели, когда мы рыдали детьми, а ждали, когда мы сами успокоимся. Словом, обычно в этой ситуации я говорю: "Ничего, все нормально". Нас же так негласно учили. Но на меня вдруг накатывает такая боль протеста против этих окаянных стоических правил! Что такое случилось с миром, что человек, у которого случилось горе, не имеет права на слезы?! Что за дикие мутации происходят с душами людей… И кто вообще придумал "не трогать" человека, которому больно? Не трогать, чтобы он самоуничтожился… Это куда эффективней ядерной бомбы!
Все это проносится в моей несчастной голове, я говорю какую-то резкость, и пошло-поехало. Алеша взрывается и кричит, что я считаю его тупорылым бездарем. И как можно думать, что он не знает о том, какая я… до или после горя?! Да только он обо мне все знает, только ему не все равно, только он заботится, всем остальным на меня наплевать, они меня используют и тут же выбрасывают, и нет им никакого дела до моей боли… И может, уже хватит о них беспокоиться?!
Об этих чужих детях…
На слове "чужих…" я втягиваю голову. И словно бритвой Оккама по сердцевине, когда Алеша говорит, что своих детей у нас нет. Как же нет, когда есть?! Но здесь важна не правда, а псевдоисцеляющий садизм. Ведь лечили же когда-то электрошоком — вот и Ангус пытается исцелить меня удалением материнского инстинкта, словно он воспалившийся аппендикс. Но ведь он искренне хочет как лучше.
3. Предназначение
Юлику я могу рассказать все. Потому что он любит нас с Алешей поровну. Это редчайший случай, и я никому не говорю об этом, потому что никто не поверит. Ведь наши друзья — они всегда из чьего-то лагеря. Как писали в старину в метрических книгах, поручители по "женихе" и поручители по невесте. Самое обидное, это когда друг из твоего лагеря — условно говоря, невесты — переходит в лагерь жениха. Или наоборот. Возмутительное предательство! Но есть особы — равно мужского и женского пола — которые усиленно доказывают миру, что вражеский лагерь у их ног. Это их жалкая сторона медали. Это грустная ущербность. Это заблуждение. У детей-сирот бывает такое, называется размытая привязанность: ребенок как будто любит всех. Сегодня одну тетю назвал мамой, завтра другую… Так он добирает недостаток любви одной мамы многими. А мы, глупые большие дети, добираем недостаток любви — возможно, кажущийся! — теми, кто на самом деле смеется за нашей спиной и строит нам рожи. Никогда не видела эти рожи, но почему-то хорошо их представляю.
Но Юлик по природе своей глубокой вне этой возни. Он большой, приятно упитанный, мощный, дружелюбный человек. Его доброе сердце облечено в плотную непоколебимую субстанцию, на которую нельзя воздействовать физической или моральной силой. Ею нельзя манипулировать. Но сердце… сердце Юлика при этом остается чутким и созидательно беззащитным.
Мы встретились после того, как окончательно одичали, каждый в своей норе. Точнее будет сказать, в стойле. Идем теперь по фешенебельной улице столицы, превращенной ныне в злую мачеху. Даже воздух здесь — дух Вавилона, некогда фонтанирующего счастливым случаем, — теперь неприветливый с нами, как швейцар с босяками. Мы с Юликом сворачиваем во внезапно открывшийся моим глазам — словно он не двести лет назад возник, а лишь в это мгновение! — проулок и ныряем в укромный бар "У Даниила".
— Его не сегодня-завтра закроют, давай поддержим отечественного производителя! — предлагает Юлик.
— Давай! Только пускай наш производитель производит рябину, а не коньяк! Пусть будет здоровое и правильное производственное разделение.
— Ты мыслишь слишком узко, — мягко парирует Юлик. — Ведь известно, что русский человек производит не столько материю, сколько дух. И нет национальной кухни без этого духа!
— Да уж, да уж, рябчик не рябчик, и кулебяка не кулебяка без метафизики, без цыганского хора и без нашенского достоевского разгула с экзистенциальной отрыжкой.
— А еще здесь классные ребята джаз играли! — вздыхает Юлик. — Жаль, что все проходит…
— Откуда ты знаешь, что это место закроется?
— Его мой одноклассник организовал. С какой-то прохиндейской шушерой. Ну и прогорел. Я тебя сегодня с ним познакомлю!
— Меня? Зачем?
— А почему нет? Книги ему твои ему подарим. А то ты вечно раздаешь их направо и налево, словно листовки у метро. Толку никакого! Пора уже знакомить с твоим творчеством богатых людей!
— Ты ж говоришь, он разорился…
— Разорившийся богатый человек куда охотнее тянется к художественному слову.
Мы с Юликом редко видимся. "Современного человека и так слишком много в эфире, телесное присутствие давно стало необязательным", — так он это объясняет. Дескать, занятость — это всего лишь теперешняя отговорка, а причина в другом. Если представить крестьянина два-три века назад — у него было дел не меньше нашего, а порой и куда больше…