И была еще первая своя, отдельная квартира в новостройках. Незадолго до развода и недолго перед отъездом. Шестнадцатиэтажная «башня» мертвенно-голубого цвета между Ярославским шоссе и лесом. Двадцать – двадцать пять минут от метро в набитой недобитками душегубке – и благодаря этой промежуточной барокамере оказываешься в отрицательном измерении: по ту сторону от Города…
То, как мы тогда жили, не убивало физически, не очень и запугивало: просто тихо вынимало душу.
Минусовое состояние не в меньшей степени, чем автобусом, было создано не невинным в своей как бы прагматичности сочетанием многоэтажки с пустырями и лесом, то есть природой. Естественное место «башни» – в современном центре города, в гуще городской праздничной взвинченности, с множеством эффектов, компенсирующих или заслоняющих изнеможение от гиперактивного стиля жизни. Если же ты живешь на двенадцатом этаже в квартире номер 428, а вокруг – ничего, и природа где-то далеко внизу… то попадаешь в воздушную яму – рассоединения с природой и естеством.
Впрочем, спасали такси: они выныривали, как дружественные дельфины, из хлябей ночи – и упруго, споро доносили до берегов (какого ни то) даунтауна или в обратную сторону, с подругой под рукой. Была одна волшебная точка, где почему-то сбывались желания, магическое завихрение пространства: у Чистых прудов, рядом с метро. После кафе и прогулки – поднимая руку и уже соступив одной ногой с тротуара: «Ну что, возьмем такси, поедем ко мне?»
Есть фотография, где мы – жена, я, маленький ребенок, собака – стоим то ли ранней осенью, то ли поздней весной среди березок. Мы с ней – приобнявшись. Она в черном блестящем комбинезоне (сшитом собственными руками), с гривой во все стороны по тогдашней моде (как у Маленькой Веры), прикрытыми глазами и усмешечкой. Это ее выражение унаследовал сын, как и несколько переливов глаз в разных состояниях. Он, трехлетний, – тоже в комбинезоне, только детском. Стоит отдельно от нас, слегка в сторонке, хмуро смотрит в свою даль 1984 года. Я – с усиками и в роговых очках, соответствую месту в социуме: молодой учитель литературы в школе брежневского времени, доживем до понедельника, который начинается в субботу… (А на балконе – на краю этого внешнего мира и в центре своего, пишу в блокноте на коленке: «На каламбуре не въедешь в заоблачный град, / хоть перетянешь подпруги и в кровь измочалишь зад / каламбура, и пену пустишь по удилам, / и напрочь собьет копыта серый в яблоках кадиллак… / Труси-ка в родное стадо, заезженный каламбур! / А я обломлюсь, как памятник, над непроезжим рвом. / Вот старый оптический фокус: чем на бадье верхом / глубже в колодец въедешь – тем пуще манит лазурь…») Пес терпеливо сидит сзади, демонстративно аккуратно и смирно, зарабатывая, очевидно, ломтик морковки: на каждую прогулку специально для него нарезалась морковка, и то, как он прыгал за ней на старости лет и сгрызал с урчанием на свежем воздухе, – это были самые буйные и оргиастичные его проявления из всех, которые я вообще видел.
Эта картинка – из наших лучших – первых трех-четырех лет. Все, кроме пса, немного в стилистике древнегреческих «куросов», с выставленной вперед ногой – в движении, молодые солдаты своих существований. У нее и у меня, не знаю, у кого больше, «архаическая улыбка», как она описана у искусствоведа Б. Виппера: «Почти у всех архаических статуй лицо озаряет улыбка, совершенно не зависящая от ситуации, которую изображает статуя, а иногда и наперекор всякой логике блуждающая на лице смертельно раненного, глубоко огорченного или озлобленного. Происходит это вследствие некоторого несоответствия между содержанием… и средствами выражения…»
Когда-то я был в первый раз женат
и жил в Гольяново. Там у метро,
со стороны автовокзала, был
стоячий кафетерий. Мы туда
сбегали из-дому, из маленькой
двухкомнатной квартиры,
где жили с бабушкой жены
и только что родили
теплого и мягкого младенца.
Это был наш выход в город.
Нас отпускали лишь на час, не больше.
Всего полтинник за глоток свободы. Кофе
из настоящего большого автомата,
из чашки с толстыми и круглыми краями,
двойной, за 28 копеек, и пирожное,
за 22: картошка, тяжелая и вязкая, на
кружевной бумажке, как в жабо, или
эклер, гигантская пилюля наслаждения
с блестящей черной спинкой… За окном
асфальт в поземке, полутьма, пора
обратно. Ребенок вырос. Бабуля умерла.
У слова «мы» нет смысла.
Когда-то я был в первый раз женат
и жил в Гольяново. Там на Уральской
налево от пивбара в глубь квартала
между хрущобами помойки, голуби, а вот
за тополями и бетонною оградкой –
белеет школа. Тут я пару лет,
не верится, но правда, был
учителем. Пример
бессмысленного опыта…
Когда-то я был в первый раз женат
и жил в Гольяново. Там на опушке леса
и ныне виден старый блочный дом,
к болоту передом, к теплоцентрали задом.
Когда подох наш старый черный пес,
я положил окоченевший труп
в рюкзак, отнес его и закопал
за дальней просекой. В какой-то новой жизни,
когда я буду чист и бестелесен,
я прилечу туда, и старый пес
поднимется, привалится к ноге
и взглянет мне в глаза. Ну да,
конечно же, я помню его ухо,
тот нежный теплый бархат – я на палец
накручивал его, и мы вдвоем
сидели так часами у стола.
Мы снова над могилою его
здесь посидим. На дааальнюю дорожку.
Собака тут зарыта: в превентивном
прощанье с телом. Например, с Москвой.
Постскриптум
Мы книги противопоставляем горю…
Мой друг Ксенон рассказывал,
что в далекой стране, откуда он в молодости
приехал к нам в Линдос, за время его жизни
многократно и при этом насильственно менялись
общественные уклады: демократия прерывалась тиранией,
тирания демократией, и снова… Каждая смена
сопровождалась казнями лучших в обеих партиях
и тех многих невинных – действиями и пониманием
происходящего – кто оказался в дурное время
в плохом месте, или изгнанием, как в случае
с его семьей.
– Да, говорили мы, –
с одной стороны, трудно поверить, ведя беседу
в этом светлом саду, в просвещенном мире,
а с другой стороны, такая резкая и грубая смена
государственного устройства характерна для стран,
находящихся на границе цивилизации… Подобное там,
кажется, и с климатом: по несколько месяцев – так ли,
Ксенон? – почти нет солнечных дней и совсем нет
зелени и цветов, природа выглядит будто после
лесного пожара, и все время дождь или снег…
Помните Ultima Thule у Страбона? Нет больше
ни земли, ни моря, ни воздуха, а некое вещество,
сгустившееся из всех элементов, похожее на морское легкое…
по нему невозможно ни пройти, ни проплыть на корабле…
– О да, очень похоже! –
отвечал Ксенон со смехом, и мы качали головами: и правда,
трудно поверить, но мы ведь осознаем: все возможно, но тогда
очень хочется стряхнуть с себя такую возможность,
как навязчивое воспоминание о путаном сне.
А теперь, когда наш Акрополь, возносившийся в море,
разрушен, и статуи повержены, и мы, живущие в своем городе,
чувствуем себя в изгнании, мы можем лишь опять
разводить руками… и, вспоминая те разговоры, повторять,
за нашим древним философом и тираном Клеобулом:
следует больше слушать, чем говорить, и упражнять свое тело
в преддверии испытаний, которые неизбежны
для каждого поколения, как рожденье детей,
смерть родителей, смена времен года.