Свое время — страница 25 из 25

И была еще первая своя, отдельная квартира в новостройках. Незадолго до развода и недолго перед отъездом. Шестнадцатиэтажная «башня» мертвенно-голубого цвета между Ярославским шоссе и лесом. Двадцать – двадцать пять минут от метро в набитой недобитками душегубке – и благодаря этой промежуточной барокамере оказываешься в отрицательном измерении: по ту сторону от Города…

То, как мы тогда жили, не убивало физически, не очень и запугивало: просто тихо вынимало душу.

Минусовое состояние не в меньшей степени, чем автобусом, было создано не невинным в своей как бы прагматичности сочетанием многоэтажки с пустырями и лесом, то есть природой. Естественное место «башни» – в современном центре города, в гуще городской праздничной взвинченности, с множеством эффектов, компенсирующих или заслоняющих изнеможение от гиперактивного стиля жизни. Если же ты живешь на двенадцатом этаже в квартире номер 428, а вокруг – ничего, и природа где-то далеко внизу… то попадаешь в воздушную яму – рассоединения с природой и естеством.

Впрочем, спасали такси: они выныривали, как дружественные дельфины, из хлябей ночи – и упруго, споро доносили до берегов (какого ни то) даунтауна или в обратную сторону, с подругой под рукой. Была одна волшебная точка, где почему-то сбывались желания, магическое завихрение пространства: у Чистых прудов, рядом с метро. После кафе и прогулки – поднимая руку и уже соступив одной ногой с тротуара: «Ну что, возьмем такси, поедем ко мне?»

Есть фотография, где мы – жена, я, маленький ребенок, собака – стоим то ли ранней осенью, то ли поздней весной среди березок. Мы с ней – приобнявшись. Она в черном блестящем комбинезоне (сшитом собственными руками), с гривой во все стороны по тогдашней моде (как у Маленькой Веры), прикрытыми глазами и усмешечкой. Это ее выражение унаследовал сын, как и несколько переливов глаз в разных состояниях. Он, трехлетний, – тоже в комбинезоне, только детском. Стоит отдельно от нас, слегка в сторонке, хмуро смотрит в свою даль 1984 года. Я – с усиками и в роговых очках, соответствую месту в социуме: молодой учитель литературы в школе брежневского времени, доживем до понедельника, который начинается в субботу… (А на балконе – на краю этого внешнего мира и в центре своего, пишу в блокноте на коленке: «На каламбуре не въедешь в заоблачный град, / хоть перетянешь подпруги и в кровь измочалишь зад / каламбура, и пену пустишь по удилам, / и напрочь собьет копыта серый в яблоках кадиллак… / Труси-ка в родное стадо, заезженный каламбур! / А я обломлюсь, как памятник, над непроезжим рвом. / Вот старый оптический фокус: чем на бадье верхом / глубже в колодец въедешь – тем пуще манит лазурь…») Пес терпеливо сидит сзади, демонстративно аккуратно и смирно, зарабатывая, очевидно, ломтик морковки: на каждую прогулку специально для него нарезалась морковка, и то, как он прыгал за ней на старости лет и сгрызал с урчанием на свежем воздухе, – это были самые буйные и оргиастичные его проявления из всех, которые я вообще видел.

Эта картинка – из наших лучших – первых трех-четырех лет. Все, кроме пса, немного в стилистике древнегреческих «куросов», с выставленной вперед ногой – в движении, молодые солдаты своих существований. У нее и у меня, не знаю, у кого больше, «архаическая улыбка», как она описана у искусствоведа Б. Виппера: «Почти у всех архаических статуй лицо озаряет улыбка, совершенно не зависящая от ситуации, которую изображает статуя, а иногда и наперекор всякой логике блуждающая на лице смертельно раненного, глубоко огорченного или озлобленного. Происходит это вследствие некоторого несоответствия между содержанием… и средствами выражения…»

* * *

Когда-то я был в первый раз женат

и жил в Гольяново. Там у метро,

со стороны автовокзала, был

стоячий кафетерий. Мы туда

сбегали из-дому, из маленькой

двухкомнатной квартиры,

где жили с бабушкой жены

и только что родили

теплого и мягкого младенца.

Это был наш выход в город.

Нас отпускали лишь на час, не больше.

Всего полтинник за глоток свободы. Кофе

из настоящего большого автомата,

из чашки с толстыми и круглыми краями,

двойной, за 28 копеек, и пирожное,

за 22: картошка, тяжелая и вязкая, на

кружевной бумажке, как в жабо, или

эклер, гигантская пилюля наслаждения

с блестящей черной спинкой… За окном

асфальт в поземке, полутьма, пора

обратно. Ребенок вырос. Бабуля умерла.

У слова «мы» нет смысла.

* * *

Когда-то я был в первый раз женат

и жил в Гольяново. Там на Уральской

налево от пивбара в глубь квартала

между хрущобами помойки, голуби, а вот

за тополями и бетонною оградкой –

белеет школа. Тут я пару лет,

не верится, но правда, был

учителем. Пример

бессмысленного опыта…

* * *

Когда-то я был в первый раз женат

и жил в Гольяново. Там на опушке леса

и ныне виден старый блочный дом,

к болоту передом, к теплоцентрали задом.

Когда подох наш старый черный пес,

я положил окоченевший труп

в рюкзак, отнес его и закопал

за дальней просекой. В какой-то новой жизни,

когда я буду чист и бестелесен,

я прилечу туда, и старый пес

поднимется, привалится к ноге

и взглянет мне в глаза. Ну да,

конечно же, я помню его ухо,

тот нежный теплый бархат –  я на палец

накручивал его, и мы вдвоем

сидели так часами у стола.

Мы снова над могилою его

здесь посидим. На дааальнюю дорожку.

Собака тут зарыта: в превентивном

прощанье с телом. Например, с Москвой.

Постскриптум

Мы книги противопоставляем горю…

К. Кавафис

Мой друг Ксенон рассказывал,

что в далекой стране, откуда он в молодости

приехал к нам в Линдос, за время его жизни

многократно и при этом насильственно менялись

общественные уклады: демократия прерывалась тиранией,

тирания демократией, и снова… Каждая смена

сопровождалась казнями лучших в обеих партиях

и тех многих невинных – действиями и пониманием

происходящего – кто оказался в дурное время

в плохом месте, или изгнанием, как в случае

с его семьей.

– Да, говорили мы, –

с одной стороны, трудно поверить, ведя беседу

в этом светлом саду, в просвещенном мире,

а с другой стороны, такая резкая и грубая смена

государственного устройства характерна для стран,

находящихся на границе цивилизации… Подобное там,

кажется, и с климатом: по несколько месяцев – так ли,

Ксенон? – почти нет солнечных дней и совсем нет

зелени и цветов, природа выглядит будто после

лесного пожара, и все время дождь или снег…

Помните Ultima Thule у Страбона? Нет больше

ни земли, ни моря, ни воздуха, а некое вещество,

сгустившееся из всех элементов, похожее на морское легкое…

по нему невозможно ни пройти, ни проплыть на корабле…

– О да, очень похоже! –

отвечал Ксенон со смехом, и мы качали головами: и правда,

трудно поверить, но мы ведь осознаем: все возможно, но тогда

очень хочется стряхнуть с себя такую возможность,

как навязчивое воспоминание о путаном сне.

А теперь, когда наш Акрополь, возносившийся в море,

разрушен, и статуи повержены, и мы, живущие в своем городе,

чувствуем себя в изгнании, мы можем лишь опять

разводить руками… и, вспоминая те разговоры, повторять,

за нашим древним философом и тираном Клеобулом:

следует больше слушать, чем говорить, и упражнять свое тело

в преддверии испытаний, которые неизбежны

для каждого поколения, как рожденье детей,

смерть родителей, смена времен года.