вствую — ничего, кроме стыда за то, что я такой же, как они.
Нет. Я не такой. Меня все-таки не зря тренировали на Базе, там тоже не было изначального преимущества, мы же все жили в одном рабочем времени, соперничая в намертво повязанной с ним, но все-таки другой величине: скорости. Я был быстрее многих. И даже один раз — конечно, мне просто повезло тогда, он отвлекся на мгновение, а может быть, и самую малость поддался — быстрее самого Грома.
Подныриваю под чью-то руку, выхожу из-под удара, выпрямляюсь и тут же бью сам, бью коротко и жестко: одного, другого, третьего — они валятся с первого же удара. Ни черта они не умеют, сопливые недоростки, в дом-саду не научишься драться, бабы растаскивают в первые же секунды, за колючкой все только и мечтают о том, как будут бить кому-нибудь морды там, в мире-коммуне… и ни одна малолетняя сволочь не догадывается подумать заранее о том, как будут бить морду ей. Они визжат, расползаются, размазывая кровянку под сплющенными носами и зажимая переломанные ребра, кто-то самый трусливый и потому пока целый подначивает из-за угла наброситься еще, и получает от своих же, и, всхлипнув, затыкается в тряпочку. Вот и все.
Я делаю несколько победных шагов и втыкаюсь в неожиданно близкую стену, и вдруг меня выворачивает под ноги, а перед глазами прыгают лиловые и желтые круги. Болит голова. Очень болит голова, горячая и мокрая на макушке. Своих окрашенных кровью пальцев я уже не вижу. Успеваю заметить — перед шуршащей тьмой — серую тень, отделившуюся от стены.
С тех пор я ненавижу дом-больнички. Всякий, кто там побывал (я не имею в виду коммунальное быдло, им-то, конечно, пофиг) возненавидит такое: когда всё вокруг тебя движется настолько быстро, что ты не улавливаешь даже теней. Госпитальные девки — нет, я их, понятно, не видел, их не видел никто, но все знают, что это работа именно для девок — не замедляются никогда, ни за что, ни на мгновение. Их, госпитальных, энергофинансируют по высшему разряду. И я представляю, легко представить, каково это! — потерять такую работу. Но все равно ненавижу.
Мы лежали в ряд, штабелями, справа и слева от меня помещались мною же покалеченные недоростки, и я был теперь уже точно такой же, как и они, в одном на всех коммунальном времени. Я проваливался в забытье, просыпался, обнаруживал капельницу в вене и свежие бинты на обритом черепе (с тех пор я и брею голову, не для того чтобы выпендриться шрамами, а так, удобно, привык), у меня появлялась жратва, когда я хотел есть, и судно, когда припекало.
Иногда я думаю, что у госпитальных девок было бы гораздо меньше работы, если бы живее шевелились мы, ликвидаторы. Но Мир-коммуна устроен так, как надо; это настолько очевидно, что даже не прописано в кодексе.
Они еще валялись там, те недоростки, когда меня вызвали в дом-управление. В Управление ликвидации.
Мне сказали, что я находился под наблюдением все это время. Что видео со всех камер по пути моего следования поступало прямо к ним. Что поначалу моя психоадекватность и барьер сопротивляемости вызывали сомнения, стоял вопрос о снятии наблюдения навсегда, но мне дали шанс. Что Мир-коммуна дорожит каждым своим гражданином; в которого уже вложила кучу энергофинансов, подумал я тогда — на одну длинную коммунальную секунду. И сразу же убедил себя: за меня, наверное, попросил Гром.
Про энергофинансирование разных профессий мне рассказывали как-то на Базе после отбоя, уже не помню кто — не Гром, нет. Иногда мне кажется, это была тоже подстава, проверка, только она оказалась слишком сложной, чтобы я сумел запомнить, повторить при всех и засыпаться. А может быть, и правда. Возможно, правдой было и то самое, про плебс-квартал.
Но я отвлекся.
Они сказали, что о возвращении в спецохрану, конечно, не может быть и речи. Но если я хорошо проявлю себя и в дальнейшем, то… Я стоял и уже ни думал ни об энергофинансах, ни о Громе, ни о чем. Только о том, что у меня, наверное, будет работа. Свое рабочее время.
Тому ликвидатору, серой тени у стены, оказывается, позвонили и приказали не вмешиваться. Но я теперь думаю, он и сам не особенно торопился ликвидировать конфликт. Я потом как-то встретил его в дом-столе, он сам меня узнал и сказал, что для коммунала я прилично дрался. Я и ему врезал, не сильно, просто так — чтоб забыл, как ухохатывался с меня тогда.
Время ликвидатора медленнее, чем время спецохранца или госпитальной девки, но быстрее любого другого, и я, каждую ночь проваливаясь в липкую трясину коммунального времени, которое могло стать единственно и навсегда моим, как никто способен это оценить. Я люблю мою работу, мой серый комбинезон, мой ликвид, мое имя. Я люблю Мир-коммуну, доверивший мне пускай не охранять свои границы, но зато ликвидировать все грязное и лишнее с его лица. В мое рабочее время.
А пока до него нужно как-нибудь дожить. Выдержать еще почти семь с половиной коммунальных часов.
Спать.
Наш специальный корреспондент из южного региона пообщался с учителями школы, где учился Андрей Маркович.
«Андрюша был очень живой мальчик. Иногда, можно сказать, чересчур живой. Всегда помогал своим товарищам: на переменах, у доски, на контрольных… Оценки? Хорошие оценки. Удовлетворительные, можно сказать…» (Анна Николаевна, классный руководитель)
«Тонкая натура, всегда такие смелые суждения, такая глубина восприятия, такие сочинения! Нет, сама я пришла в школу позже, но старшие коллеги…» (Елена Михайловна, язык и литература)
«А-а, этот… Который селитру подорвал в зале? И еще вечно форму забывал, ага. Что делает, говорите? Книжки сочиняет? Ну-ну» (Федор Иванович, физкультура).
На воздухе, на солнце, на яркой пронзительной прохладе стало хорошо. Особенно после того, как он надел темные очки. Темные очки — вообще замечательное изобретение человечества, явный прогресс относительно средневековых масок. Если разобраться, сам факт наличия последней эпатировал, кричал в полный голос: этому человеку есть что скрывать, он желает остаться неузнанным! — форменная провокация, тянувшая за собою прямо противоположный задуманному результат. А очки что? Очки просто предохраняют глаза от солнца.
Не говоря уже о том, что глаза куда более индивидуальная часть лица, нежели щеки. О чем они думали вообще в своем средневековье?
Андрей улыбнулся. К подобным мыслям располагал сам город, тщательно консервируемый в средневековой эстетике, город, населенный отнюдь не потомками тех, кто его строил, а пришельцами, болезненно неуверенными в собственной способности привнести в него что-то свое, новое и лучшее. Самое грустное, что они были правы. Действительно не могли, а когда пытались, перед тем побившись в кровь с ревнителями традиции, облеченными властью, то непременно лажали, не попадали в ноты, доказывали со всей очевидностью, что самое лучшее — ничего не трогать, сохранить как было. Тот же отель-свечка: в любом европейском городе ему нашли бы единственное и точное место, вписали бы в вековой рисунок, сделав новой достопримечательностью, потому что время нигде не стоит на месте, — но наши, как всегда, промахнулись, немного улицей, чуть-чуть дизайном, в результате подтвердив репутацию варваров и нуворишей без капли святого, что неудивительно в наше время. Кстати, что у нас со временем?
Одну автограф-сессию, на ярмарке, поставили уже под вечер, вторую, в книжном магазине — на четыре тридцать, а значит, озаботиться обедом следовало прямо сейчас. По-хорошему, надо было перекусить в том кафе, куда затащил его после встречи с читателями Скуркис (в походных условиях Андрей не был таким уж гурманом, а кроме того, в этом городе даже в самых заштатных забегаловках умудрялись прилично готовить), но…
Он затруднялся сформулировать, в чем дело. Компания подобралась не такая уж плохая. В конце концов, он, Андрей, легко, с выработанной годами сноровкой отвязался бы от Скуркиса, если б не вся компания целиком: безусловно, она представляла интерес.
Внезапно заявившийся на встречу Полтороцкий: а что, Андрюха, ты думал, я чужд литературе?.. ну-ну, теперь ты мне должен спектакль. Арна, скромно сидевшая со своим мальчиком в зале у самого входа, после встречи оказалась рядом и куда естественнее Скуркиса, в чьем панибратстве все же чувствовалось напряжение, боязнь неузнавания и ненужности. И мальчик у этой девочки непростой, хоть и не подпустил к себе ни взглядом, ни междометием. Колоритная пожилая пара, безгранично счастливая вместе, так что поневоле начинаешь сомневаться, неужели такое правда бывает — или обманка, вывеска для посторонних, за которую лучше не заглядывать? Илья Берштейн, не человек, а знаковая фигура; впрочем, он остался в «Прихожей» на свою читательскую встречу, следующую в марафоне, жаль, надо было его дождаться… Но тогда я бы точно никуда не ушел. И еще та поэтесса, женщина в возрасте с нечеловеческим одиночеством в глазах.
Да, хорошая компания. Я мог бы познакомиться с ними поближе, преломить хлеб, разговорить, набрать фактуры, — а там и придумать им судьбы, раньше я регулярно подобным баловался, и всегда сбывалось, насколько я знаю. Девочка с мальчиком у меня бросили бы вызов всему и всем, заставили бы мир сделать сальто и замереть у их ног, а потом по-глупому спустили бы все, кроме своей любви, чересчур молодые еще, чтобы понять, насколько это много. Пожилые, как их, Маша и Миша, наоборот, обнаружили бы невероятного ужаса скелет в шкафу, и пришлось бы им еще кого-нибудь убить, например, Скуркиса… Да-да, мелочь, а приятно: скелет Скуркиса в шкафу. Ладно, кончай хулиганить. Остается устроить судьбу поэтессы Веры, никогда у нее не было счастья, ничего у нее никогда не было — и вдруг, по мановению моей писательской руки… Черт, жалко, что Полтороцкий женат.
Перестань. У каждого из них своя жизнь и свое время.
Собственно, потому я и ушел.
Моему времени, как ни странно звучит, там не было места. Я был бы вынужден встроиться, синхронизироваться, выбрав кого-нибудь из них за камертон, и как бы не Скуркиса, который при всей своей случайности все же замыкал на себе эту разнообразную компанию, включая меня — а я ненавижу быть включенным в чье-либо поле или орбиту (особенно если это орбита Скуркиса, черт, ну что ты к нему привязался, что он тебе сделал?).