На углу пасется стайка подростков, все они кислотно-яркие и ни на кого, в том числе и друг на друга, не похожие — как и те, которых я видел в сети: несходство настолько явственно, что парадоксальным образом позволяет проводить параллели. Болтают, жестикулируют; замечают меня и двигаются навстречу, похожие на стайку разноцветных рыбок с кораллового рифа, по мере приближения рассыпаются, словно собираясь окружить. Наблюдаю за ними с любопытством исследователя, примечая то оранжево-синий рисунок поперек брови, то серебристое кольцо в нижней губе, то сверкающие камешки по краю ногтей. Внешние, декоративные проявления индивидуальности, которую тут, опять же вопреки нашим стереотипам, культивируют изо всех сил — видимо, в компенсацию отказа от частной собственности. Любопытно было бы пообщаться с этими ребятками, перекинуться хотя бы парой слов, оценить лексику и фразеологию; но, не дойдя до точки нашего пересечения буквально нескольких метров, вся стайка вдруг сворачивает в сторону, скрываясь в одном из домов.
Заворачиваю тоже. Поднимаюсь по ступенькам (ступеньки!.. давно позабытое ощущение периодического усилия в мышцах ног: ничего, еще могу, еще побеждаю, моложавый старик Эбенизер Сун), с усилием же толкаю механическую, без намека на электронику, дверь и вхожу. Ага.
Здесь они принимают пищу. Вернее, эвфемизмы тут неуместны, попросту едят. А еще точнее, было в дни моей и Женькиной молодости такое словцо на грани приличия — жрут.
За длинным столом, заставленным самой дешевой и химической — чесночная эссенция и глутамат натрия так и бьют в нос, вызывая мощное слюноотделение, — да-да, весьма аппетитной жратвой сидит масса народу, самого пестрого, разительно несхожего между собой и одинаково голодного. Честное слово, пробирает ностальгия: культура застолья утрачена у нас безвозвратно, и не сказать, чтобы за всю свою жизнь в личном пространстве и хроносе я хоть раз пожалел о ней — но что-то же в этом было, в длинных ломящихся столах, в шумной компании, в общности удовлетворения самого древнего из инстинктов — здорового насыщения. Сглатываю. Ищу, где бы присесть.
— Тут свободно, — подмигивает белобородый старик, мой ровесник, если можно так условно выразиться. Похлопывает ладонью по сидению рядом с собой, как будто проверяет, не устроился ли там случайно кто-нибудь невидимый. Киваю, благодаря за приглашение, сажусь.
У старика василек в бороде, синее на снежно-белом, были когда-то и у нас такие цветы — а в плебс-квартале могли и сохраниться, почему бы и нет? Присмотревшись, понимаю, что цветок искусственный, дешевая поделка из полиэтилена с каплями застывшего клея. Пасторальная близость пле… то есть Мира-коммуны к природе — тоже наш ни на чем не основанный стереотип. Старик жует, осыпая бороду крошками.
— Кушайте, — предлагает мне.
Намазываю кусок хлеба чем-то бледно-желтым — и кушаю, чего уж там, рисковый старик Эбенизер Сун. Вкусно.
— Вы наш гость?
Невнятно — желтая паста липнет к зубам — изображаю удивление:
— Как вы догадались?
Машет руками:
— Это сразу видно. Ничего, обживетесь, станете своим, а пока оно даже неплохо — выделяться. Мир-коммуна дружелюбен к гостям.
— А к своим — не особенно?
— У вас иначе?
Напрасно он думает, что имеет дело с ровесником. Я гораздо больше повидал в жизни, я, древний старик Эбенизер Сун, и никому не делегирую свое право отвечать вопросом на вопрос:
— У нас — это где?
Несколько мгновений, длинных мгновений всеобщего абсолютного времени, он думает, не продолжать ли обмен вопросами. И все-таки выбирает другое. Старательно прожевав последний кусок и стряхнув с усов крошки, произносит с бесконечной любезностью:
— На задворках.
Мы встречаемся глазами — и начинаем хохотать. Беззвучно, по-стариковски, одинаково и всепонимающе. На задворках. В плебс-квартале. Мы стоим друг друга, и это естественно — так устроены люди, так устроена жизнь, в которой мы, как ни крути, оба успели кое-что повидать и понять.
Вокруг жрут. В основном молодые, патлатые и бритые, красные и черные, вызолоченные и утыканные невесть чем, голые и замотанные в несусветное тряпье, совершенно одинаковые. Уверен, мой правнук Игар смотрится тут органично, наверняка его на голубом глазу принимают за своего. Жрут и пьют, ни на секунду — общую для всех — не задумываясь о том, кто их тут, собственно, поит и кормит. Общество потребления в чистом виде, вот кого ты вырастил тут, Женька Крамер, подбросив своему народу кость в виде культа индивидуальности, чисто внешней и бесконечно дешевой, закупленной оптом на базах третьего мира — на мои, что характерно, экво.
Мир-коммуна. Окруженный, разумеется, задворками — а как же иначе?
Одного не понимаю: как они до сих пор не перемерли все от какой-нибудь кори или ветрянки? И не поубивали друг друга?
— В конце концов вам здесь понравится, — говорит, отсмеявшись, старик с васильком.
— В конце концов? Боюсь, у меня не так много времени.
Он поводит белоснежными бровями, похожими на маленькие облака. Понимаю, что седина у него, скорее всего, искусственно выбелена. Да и синева глаз подозрительна, чересчур в тон цветку.
— Вы привыкли к своему собственному времени, — что-то такое проскальзывает в его голосе, на грани пренебрежения и зависти. — Отвыкайте. Гражданину Мира-коммуны не принадлежит ничего, включая и время. С другой стороны, он и сам никому и ничему не принадлежит.
— Прекрасно. Только я, как вы правильно заметили, не гражданин Мира-коммуны. Я гость.
— Это ненадолго.
Опять слово-маркер из понятийного аппарата мира — да, все-таки мира, не будем уподобляться тем, кто считает все вокруг задворками, — живущего по иным принципам и законам. Киваю, принимая предложенные правила:
— Да я и не собираюсь задерживаться надолго.
Он сдержанно улыбается и тянется к столу, заставленному дешевыми деликатесами. Кажется, еще более плотно, чем было пару минут назад — глюк, аберрация восприятия? Обертки от псевдосырной массы, которую я сам же сорвал и скомкал в пальцах компактным шариком, на столе больше нет. Заглядываю под стол: нет ее и там; сам же отфутболил, не заметив? Вообще странно, он должен бы выглядеть в разы более разоренным и свинским, стол, за которым непрерывно жрут. Я определенно что-то пропустил, а любопытно.
— Вообще странно, — говорит собеседник, словно считывая мои мысли, и становится не по себе, хоть речь и идет о незначащих вводных словах. — Обычно гости Мира-коммуны — молодые люди. Те, кто ценит человеческую общность больше, чем свое время. Они остаются здесь навсегда, это естественно. А насчет вас я даже не знаю, что и думать. Вы-то зачем?
Не вижу, почему бы не ответить правду, пускай и не всю:
— За молодым человеком. Он мой правнук, и я не уверен, что ему следует здесь оставаться.
— На задвор… простите, у вас до сих пор принято, чтобы старшее поколение решало за младших?
Пожимаю плечами:
— У нас давно смазалась грань между поколениями, не говоря уже о связи. Но он хороший мальчик. Я чувствую ответственность за него, если вам это понятно.
— Ну что вы. Ответственность проистекает из собственности. Гражданин мира-коммуны ничем и никем не обладает и таким образом не отвечает ни за кого и ни за что, кроме себя самого… Да и за себя не вполне. Воля индивида священна, как у нас говорят, вы наверняка уже слышали.
— Тогда, боюсь, я не смогу вам объяснить.
— Нет, почему, — он подмигивает хитрым синим глазом. — Я живу достаточно давно, чтобы понимать. У вас ведь по большому счету все точно так же. Каждый сам по себе. Еще и в своем времени, в этом… как вы его, забыл, называете?..
— Хроносе.
Его осведомленность меня не удивляет. Возраст — это основание для чего угодно. Абсолютная величина, особенно в общем времени.
— Когда встретите своего мальчика, имейте в виду, — он понижает голос почти до шепота, который почти пропадает в окружающем жрущем гуле, — он не захочет возвращаться. Они ведь очень наивные, молодые, они думают, что здесь все по-другому. Что в общем для всех времени, вне границ этого вашего хроноса, не существует одиночества. Вот увидите, он не поверит, услышав от вас, что это не так. Но вы ему все-таки скажите.
Он ухмыляется и, запечатав рот огромным сэндвичем, начинает жевать. Крошки сыплются ему под ноги, там, по идее, должен быть ковер из бумажек, огрызков и крошек, но его почему-то нет — чистое, хоть и вытертое до проплешин, ковровое покрытие. Поднимаю глаза. Старик жует, пластиковый василек подпрыгивает в его бороде.
— Зачем вы носите эту штуку?
Конечно же, никакого ответа.
Передо мной лежит на тарелке надкушенный бутерброд, в желтой клейкой массе еще можно различить отпечатки моих зубов. Становится противно до тошноты, я отодвигаю тарелку и встаю; застолье — это замечательно, однако я, щедрый старик Эбенизер Сун, вроде бы плачу достаточно, чтобы кормить людей не настолько фантастической гадостью. Мой относительный сверстник остается за столом, не бросив на прощание ни слова, ни даже взгляда — как будто мы только что не рассуждали тут с ним о вечном.
Оглянувшись через плечо, замечаю, как моя тарелка с недоеденным бутербродом исчезает со стола, словно сметенная небольшим смазанным вихрем, на долю секунды он принимает форму человеческой фигуры. Ну-ну, я догадывался о чем-то подобном. Белобородый старик продолжает жевать, и пусть его.
Посетив на прощание уборную, выхожу на улицу. Солнце уже светит не так ярко, мне, пожалуй, не нужны больше темные очки. А значит — усилием воли воскрешаю в себе древний навык ориентироваться по движению светил — прошло уже довольно много времени.
Моего времени.
Хватит валять дурака. У меня есть конкретная цель. Игар.
Включая мобильный, думаю о старике с васильком: любопытно, успел ли он направить сигнал куда следует, подробно изложив наш странный разговор?.. Да ладно тебе, старый параноик Эбенизер Сун. Сейчас ты обозначишься яркой точечкой на чьей-то допотопной машине, в специализированной, не для всех, внутренней сети. И какая тебе, собственно, разница? — пускай следят.