Свое время — страница 48 из 72

Она видела напротив треугольную развязку, невозможную в обычном, квадратно-гнездовом городе, и поблескивала под дождем зеленая башенка с маленьким, словно потерянным во времени колоколом, и поджимал ножки и крылья силуэт ангелочка под карнизом, еле видимый за сплошной занавесью капель. А внизу лаково пузырилась брусчатка и проплывали редкие купола зонтов, совсем непохожие на людей.

И тут зазвенел ее телефон.

Вере звонили очень редко, и потому каждый звонок был событием — подарком или испытанием, неважно, — и если вдруг не успевалось взять трубку или приходилось по объективным причинам сбросить звонок, она непременно перезванивала: сама мысль о том, чтобы проигнорировать его вовсе, казалась кощунственной. Отпустила полоску жалюзи, обернулась.

Телефон звонил из прихожей, от самой границы личного пространства и времени, куда не хотелось лишний раз подходить — чтобы не всосало, не выбросило наружу центробежной силой. Но трели надрывались, и Вера поспешно пересекла номер, врезавшись коленом в мягкий, по счастью, край круглой кровати, сорвала с вешалки сумочку, запустила руку внутрь, нащупала… успела.

— Алло?

— Слава богу, Верочка, — пискнул вдали Машенькин голосок. — А то мы уже начинали волноваться. Как доехала?

Неправильный вопрос; но Машенька не стала ждать ответа, защебетала дальше:

— Я звоню со шкурным интересом. Мы с Красоткиным, как всегда, с корабля на бал. Четвертого читаем в «Арт-борделе», ну ты знаешь. И я серьезно боюсь, что никто не придет, у народа отходняк-с. Наш общий друг Скуркис, например, после фестивалей по две недели не просыхает… Но ты совсем другое дело, Верунчик, ты же пьешь только чай. Придешь?

— Четвертого? — переспросила Вера.

Спросить бы у нее, какой сегодня день. Там, у них, в чужом, текущем ровно и без остановок времени. Вот так просто, не вызывая подозрений, взять да и спросить: а что у нас сегодня, первое или второе, понедельник или вторник? — бывает же, люди часто путают дни…

— Мы тебя ждем, — сказала Машенька. — Начало в девятнадцать тридцать. Должен получиться очень милый камерный вечер, в «Борделе» умеют. Красоткин передает тебе привет и всякие нежности, даже повторять не буду. …Сам скажешь Верочке при встрече! — это уже мимо трубки, мужу; если, конечно, не маневр, не военная хитрость, на какие Машенька всегда была безотчетно способна — в отличие от нее, Веры, испытывавшей такую неловкость при самом невинном вранье, что куда проще было промолчать.

Как они попрощались, завершили разговор, не заметилось, улетучилось, ускользнуло из восприятия и времени. Она так и стояла посреди номера с мобилкой в руках. Положить на место, а лучше спрятать подальше, отключить… Но если вдруг позвонит Сережа?..

С мобильными телефонами у Веры были сложные отношения. Сначала, лишь появившись, они казались отличительным признаком совершенно иной породы людей, враждебной и чуждой, с которой приходилось как-то уживаться в одном пространстве и времени. Потом стали просто очень дорогой, недоступной и ненужной игрушкой. Но постепенно подешевели, заполонили все вокруг и стали необходимы — как будто люди вдруг разучились заранее и четко планировать встречи, договариваться о чем-либо твердо, без надобности в уточнениях, откладывать на будущее сообщение не самых важных новостей… Берштейн, биолог по образованию, развил целую теорию о том, что мобильная связь — способ организации человеческой стаи, знаковая система внутри локального биосоциума, что-то вроде особых частот собачьего лая, предназначенных для своих. Наверное, все дело в том, что своих у меня никогда не было. Только мама; мы с ней и подключились тогда вдвоем к одному оператору, уболтанные симпатичной девушкой, раздававшей по акции стартовые пакеты в метро. И мама потом звонила каждые полчаса: ты скоро? — Да, конечно, уже подъезжаю к такой-то станции, не волнуйся, еще минут пятнадцать-двадцать…

На мобилке, кстати, есть часы. И выставлена дата — можно посмотреть.

В окошке маленького монитора светились фантастические цифры, 54:91. Опять сбились настройки. Вера ни разу не меняла трубку с тех пор, как у нее украли предыдущую, самую первую и такую удобную, что и ею пользовалась бы до сих пор… В каком это было году?

За окном стоял жемчужно-серый полумрак и двигались зонты, словно фишки в непонятной игре, они перемещались непонятными рывками, как если бы кто-то и вправду делал ими ход: кажется, синий купол только что был на углу — и вот он уже пересек обе улочки и скрывается в арке напротив. Чужой мир, чужое время, я не имею к нему ни малейшего отношения. Но Сережа ведь имеет?.. Он же сейчас где-то там, под дождем или, скорее, в одном из бесчисленных кафе, с кем-то договаривается, встречается, перезванивает кому-то, встраиваясь в чью-то стаю с ее сигнальной системой, подключаясь к волне всеобщего, компромиссного времени…

Он не вернется.

Вера поняла это внезапно и сразу, как будто вдруг открыла доступ к информации, предназначенной для нее изначально, которую никто и не думал скрывать, какой смысл, это же так просто, открыто лежит на поверхности, посмеиваясь над моей слепотой. Он не сможет вернуться сюда, если бы даже и хотел — потому что время не имеет обратного хода. Едва лишь выйдя отсюда, заново отпустив замерший таймер, постепенно разгоняясь до привычного, единого для всех темпа, он отрезал себе все пути к возвращению. Мы можем взять и остановить время, если мы счастливы. Но отмотать назад, вернуться в то время, где осталось его счастье, не может никто.

Она стояла, оглушенная этим внезапным знанием, и уже ничего нельзя было поделать, поздно пытаться изменить.

Я не должна была его отпускать. Вцепиться обеими руками, повиснуть на шее: не уходи!!! Я не могу здесь одна, я боюсь без тебя, это неправильно, невозможно, нельзя, там же дождь, а у тебя нет зонтика!.. Уговаривать, плакать, кричать — но не дать ему уйти. Или, наоборот, увязаться за ним, следовать всюду, куда б он ни направился, постепенно превращаясь из любимой женщины в обузу, недоразумение, хвост, который он в конце концов сбросил бы, как ящерица, пускай с кровью и болью, но навсегда — и получил бы облегчение.

Этого, слава богу, не будет.

Не будет больше ничего.

Только тесный гостиничный номер в японском стиле, куда не сунется никакая горничная, даже если убрать картонку с двери. И вообще никто не заглянет, не постучит, не доставит обед и не поинтересуется оплатой — потому что все это может произойти в будущем, а мое время стоит, и никакого будущего не будет, прошу прощения за тавтологию. Время стоит уже не потому, что я счастлива в бессмысленном ожидании — а просто поскольку не в моих силах сдвинуть с мертвой точки целый мир, пускай и мой собственный, внутренний, отдельный. Потому что он совершенен в своей несправедливости, логичной, как и вся моя жизнь.

Барабанил дождь за окном, очерчивая герметичность пространства, неподвижность времени — которые все-таки обманули меня, закономерно, неизбежно.

Иначе и не могло случиться, меня всегда бросали — или нет, это слишком сильное слово, предполагающее экспрессию и накал страстей; а меня просто оставляли в стороне, даже и не заметив толком, не приняв в расчет. Так было и так будет, если снова двинуться на пределе сил по течению времени, — так не проще ли так и остаться в этом состоянии, столь привычном и естественном, сроднившимся со мной, как маленькое, не видимое никому — и Сережа его не заметил — пятнышко под грудью… или мои никому по большому счету не нужные стихи?

Тут по крайней мере красиво. Японская ширма, жалюзи с иероглифами и круглая кровать. И бесконечный дождь за окном.

В остановленном времени, правда, ничего не происходит, но я и к этому привыкла. Какие-то события так или иначе прорвутся извне: например, позвонит Машенька, интересуясь, почему я не пришла на вечер, и пригласит куда-нибудь еще. Могут нарисоваться девочки с идеями насчет спонсора для сборника, посоветуются и в конце концов как-нибудь справятся сами. Или Берштейн позовет в антологию, и я дам, конечно, согласие, а больше ничего и не нужно. Никто и не заметит моего отсутствия во всеобщем пространстве, в русле единого для всех времени.

А вот новых стихов больше не будет. Они могли бы прорасти потом, исподволь, сквозь тонкую пленку затягивающейся раны, уходящей боли. Из грустной благодарности за несбывшееся и отчаянной надежды на возвращение. Но для этого нужно время, то самое, врачующее, милосердное. Время.

Она стояла, прислонившись лбом к холодному стеклу, и ползущие по ту сторону капли казались ее собственными слезами; и тут обман, потому что на самом деле никаких слез не было, только усталость и мутный шум в голове, не стоило все-таки пить рислинг с утра… Отлепилась от окна и, сделав несколько маленьких шагов, присела на край кровати. Но и сидеть было тяжело, почти невыносимо, и Вера легла ничком, сминая тщательно выровненное по окружности покрывало. Вот так, и закрыть глаза — в остановленном времени, уже не поддержанном, не распираемом изнутри счастьем, становятся тяжкими до полной невозможности любые движения. Еще бы накрыться с головой, но для этого надо сначала встать, откинуть край покрывала… Нет. Не сейчас. Никогда, раз уж я заговорила одними запрещенными словами.

Кровать хранила Сережин запах. Ничего. Уже почти все равно.

Он вошел, и замер у дверей, заметив, что она спит, и повесил на ширму мокрый пиджак, и разделся, трогательно стараясь производить как можно меньше шума. И было так весело наблюдать за ним сквозь полусомкнутые ресницы — как он стоит, как смотрит, как осторожно, медленно сгибая колени, садится рядом, чтобы не сотрясти всю кровать своим огромным телом. Сережа, счастье мое, ну конечно же, ты вернулся. А я еще сомневалась, глупая, смешная. Где бы ты ни был, у нас с тобой — единое, общее время…

Она вздрогнула всем телом, как часто бывает в неглубоком сне, и широко раскрыла глаза, проснувшись от собственного движения. Или от чего-то другого? — например, внезапного резкого звука?..