Свое время — страница 57 из 72

— В уни-вере. На фииизике.

Богдан успел подумать, что на самом деле у нее, наверное, очень тоненький, писклявый, почти детский голосок.

— На каком курсе?

Поразмыслила. Дошло:

— На пе-рвом.

— Фигасе.

Он был уверен, что никогда раньше ее не видел. Засунули по блату на факультет, первое занятие проспала, потом соседки в общаге рассказали, что можно пока и не ходить, потом поехала домой на выходные... ну или заболела, а может, и просто завеялась погулять напоследок с непоступившими подружками или с этим ее гипотетическим парнем, дарителем айфона. Было бы смешно спросить у такой, как там обстоят дела с модулем. Даже если б мы с ней пребывали в одном времени.

По сути, время имеет не такое уж решающее значение. Существует масса других параметров и величин, которые точно так же исключают взаимопонимание и гарантируют человеческое одиночество.

На лягушачьем личике случайной однокашницы на­ко­нец-то зависло выражение интереса и готовности продолжать флирт, а ему, Богдану, в одночасье стало смертельно скучно, накатила непобедимая, мутная тоска. Эксперимент дал слишком ожидаемые результаты, да и не было никакого эксперимента, а так, попытка отвлечься, забыть.

Хрипловатый голос Арны, ее калейдоскопное время — и собственную незавидную роль мальчика под рукой, оплаченного, как и все остальное, ее французским мужем, тьфу.

Амбициозные глупости в окошке файла на сдохшем мониторе; кстати, ноут наверняка можно воткнуть где-то здесь на подзарядку, есть же розетки в поездах — но толку? — желторотые надежды и нелепые мечты, прибитые реальностью с особым цинизмом.

И полное отсутствие смысла.

Поезд едва тащился, Богдан наверняка пешком дошел бы по шпалам в два раз быстрее — а ведь поезда Арны летали вместе с ней, хотя какое это имеет значение? Не надейся что-нибудь понять о времени, лузер и тупица. Клей вон, если хочешь, замедленных дур, единственный способ убить время. Древний конструктивный подход: убивать все, что ты не в силах понять.

Девчонка смотрела. Только-только начинала ждать, что же он скажет еще. Пройдет еще немало времени, прежде чем она почешется заволноваться, почему же он молчит.

Богдан исчез. Да, именно так это наверняка и выглядело с ее точки зрения: только что сидел тут, напротив — и внезапно пропал, выветрился, как не бывало. То ли она сморгнула, то ли на полсекунды отвела глаза к окну, то ли отвлеклась почесать прыщик на ноге, а ему хватило этого раскидистого отрезка времени, чтобы встать, не прощаясь, опереться ладонями на верхние полки, подтянуться, зависнуть, подобрать под себя ноги и вытянуться у себя на матрасе, к ноуту головой. Вот сейчас, наверное, ее глупые глазищи постепенно круглеют, а извилины начинают чуть-чуть шевелиться, соображая, куда он делся и как такое может быть. А мне пофиг. Я хочу спать.

Но спать он на самом деле не хотел и провалялся черт-те сколько, ворочаясь, как перевернутый на спину жук, пытаясь выбраться куда-нибудь в параллельное измерение из вязкой, засасывающей тоски. И медленно, будто надоедливые насекомые, роились вокруг формулы, издевательски простые и безумно красивые, и надо было поймать, записать, сделать великое открытие, да ладно, хоть какое-нибудь, на что я там в принципе способен, если, конечно… Скорость, время, расстояние. Такая стройная и непреложная взаимная зависимость между ними, которая вдруг — какое там вдруг, я понятия не имею, когда и как это произошло — взяла да и перестала быть…

Тетка-проводница выкрикивала противным голосом название его города, этот город Богдан, оказывается, всю жизнь ненавидел, а теперь еще и в ее заунывном исполнении, похожем на вой… Резко сел на полке, ударившись головой — плацкарта — похоже, приехали, а он проспал, и тетка орала что-то обидное лично ему, и до чего же противно, если с утра не успеваешь умыться и почистить зубы…

Не успеваю?.. Протормозил? Замедлился, как все?

Он шел по крытому перрону: нигде больше не видел, чтобы поезда останавливались под крышей, идиотская придумка; за спиной был тщательно уложенный рюкзак, а во рту — привкус зубной пасты и металлической поездной воды неизвестного состава, пить ее точно было нельзя и поэтому теперь хотелось пить. На столике в купе оставалась бутылка то ли девчонки, то ли мужика с другой полки, оба они проспали и лихорадочно собирали белье под вопли проводницы… А он, Богдан, конечно же, все успел. Единственное, не стал, хотя такая мысль мелькнула, глотать из чужой бутылки.

В утреннем городе было закрыто все. На вокзале тут не имелось ни кафе, ни какого-либо магазинчика, а соседние улицы, традиционно перерытые, с вывороченными баррикадами брусчатки, мирно дрыхли как минимум до девяти. Город стоял ирреальный, словно жилище привидений. Над крышами поднималось, зависая, солнце, в стоячем мареве обозначались стылые фиолетовые тени, перекрывая узкий проем улицы и полстены напротив, проявлялись стрельчатые силуэты башенок и шпилей… Как-то раз Ганькин хахаль-ботаник, то бишь архитектор, он не продержался при ней долго, рассказал, что во всем городе, наперекор имиджу, нет ни единого готического здания. Совсем другой стиль, и называется он каким-то насквозь искусственным свистящим словом, Богдан забыл.

Почему-то не было дождя.

Маршрутки уже ходили, вернее ползали, словно гигантские жуки с поврежденными лапками, легкая добыча люди­шек-муравьев, которые брали их штурмом, налезая копошащейся массой на конечной привокзальной остановке. Сонные, гудящие, замедленные; их ничего не стоило опередить, обойти, лавируя между телами, вскочить в салон, занять любое, лучшее место у окна, только было очень уж противно, и Богдан ждал, стоя в стороне, пока отойдет одна маршрутка, другая, третья… Потом решил пройтись пешком. У меня до начала занятий — кстати, как бы уточнить, будний ли сегодня день? — чертова прорва времени.

Город, когда-то казавшийся ему большим, сдулся бесславно, расстояние спасовало перед временем, и Богдан шел сквозь исторический центр, рассекая его, словно конек фигуриста — лед, и узкая оболочка своего времени, как желобок воды под лезвием конька, обособляла его ото всех и всего вокруг, задавая нужную скорость. Впрочем, не такую уж нужную, если разобраться. Он понятия не имел, куда все это девать, в чем смысл.

Даже его нескончаемая окраинная улица оказалась издевательски короткой. Богдан вошел в заплеванный подъезд своего дома — вонь от мусоропровода стояла сдержанная, терпимая — взбежал по лестнице, поискал по карманам ключ, обнаружившийся на самом дне рюкзака, помучился с замком, его уже лет пять как клинило, и надо было то налегать на дверь, то тянуть ее на себя, ловя единственное рабочее положение; клацнул, вошел. Все это время, он знал, за ним наблюдала в глазок сумасшедшая старуха из квартиры напротив, она почти никогда не покидала свой пост, и было смешно представить, что же она успела увидеть.

В квартире было сонно, мертво, тихо. Богдан бросил рюкзак на кровать, поставил заряжаться ноутбук. На столе стоял календарь-ежедневник, подарок школьных еще девчонок на прошлое двадцать третье февраля, Богдан ничего туда не записывал, но страницы переворачивал, просто ради того, чтобы упорядочить время… но в его отсутствие этого, разумеется, никто не делал, толку с того календаря. Телевизор стоял в родительской спальне, а врубать радио Богдан побоялся: ну его нафиг, всех перебудить.

Пошел на кухню и в коридоре столкнулся с Ганькой, ра­зу­меется, еще спящей, выползшей на автопилоте в туалет. Ганька посмотрела мутно, припоминая, кто он вообще такой; хотя с нее станется спозаранку закатить скандал на тему, где я шлялся, обреченно подумал Богдан. Где он шлялся, ей всегда было глубоко фиолетево — видимо, таким образом сестра выпускала наружу какие-то свои задавленные комплексы, вроде материнства, отложенного в долгий ящик: все подружки давно повыскакивали замуж и дефилировали с колясками, а Ганькины хахали, меняясь калейдскопно, не питали ничего похожего на серьезные намерения.

Заорет, разбудит мать и, главное, батю. И вот тогда начнется.

— Ты че? — спросила Ганька тягуче и сипло; впрочем, спросонья она разговаривала так всегда.

— Потом расскажу, Гань, — шепнул Богдан. — Где я был — ты обалдеешь просто…

Он играл на опережение, надеясь вызвать у нее любопытство вместо гнева. И, наверное, слишком разогнался: сестра хлопнула сонными ресницами в кругах вчерашней туши, наверняка вовсе не уловив его фразы — так, просвистевший мимо ультразвук. Она стояла посреди коридора, не просыпаясь, и Богдан совсем уже решил аккуратно и очень быстро проскользнуть мимо…

— Че ты подскочил? — наконец протяжно просипела Ганька. — Воскресенье же.

— Воскресенье? — переспросил Богдан.

Попытался припомнить, подсчитать дни; само по себе это было, конечно, невыполнимо, но одно он почему-то помнил четко: воскресенье было вчера. Странное, ничем не подкрепленное знание все-таки держало его, как якорь, в зыбкости остального мира, пространства и времени. В воскресенье к Ар­не приехал муж. В воскресенье я брал билет на поезд. И дев­чон­ка-однокашница, тут он уже подключил логику, конечно же, возвращалась из дому в воскресенье, они все так приезжают, чтобы в понедельник с утра, заскочив после поезда в общагу, потом сразу на пары…

— А не понедельник?

Сказал раздумчиво и потому достаточно медленно, чтобы Ганька услышала. Увидел, как она замирает, начиная думать: зрелище было настолько редким, что Богдан задержался посмотреть. Ганькины губы скривились, брови поползли вверх, пальцы плавным движением достигли подбородка и задержались там, прикрыв полуоткрытый рот; наконец, она неторопливо выдохнула:

— Понедельник. Точно.

И вдруг стала шевелиться почти в человеческом темпе, только очень уж нелепо и бестолково. Метнулась туда-сюда, врезалась в дверной косяк, выругалась, побежала на кухню, оттуда сразу же опять к себе, путаясь в собственных конечностях и взаимоисключающих мозговых импульсах. Ганька всегда была такая, когда опаздывала, только раньше это не проявлялось так наглядно. Дура, спешить — это не значит ускориться… Но пояснять ей было бесполезно, и Богдан молчал.