Свое время — страница 63 из 72

«Конечно, она знала, за кого вышла замуж. Я человек увлекающийся, легко теряю голову! — но у меня есть жесткое правило: никого не мучить, не изводить, не тянуть время. Уходя — уходи. И я всегда возвращаюсь домой».

Думал ли он обо мне, когда говорил это, набалтывал провинциальной дурочке псевдооткровенности на ее любопытный диктофон? Конечно же, нет: газета вышла в субботу, интервью записывалось, ну допустим, в пятницу, мы еще не были знакомы… Просто он знал. Он с самого начала, заранее, задолго до нашей встречи, знал, что так будет. Ему далеко не в первый раз.

Теперь вот я тоже знаю. И мне придется как-то с этим жить.

Вера так и стояла на углу с газетой в руках, и ее время стояло вместе с ней — в глухом, безнадежном ступоре, и больше не было причины и стимула сдвинуть его с места. Я могу простоять так всю жизнь, длиною в вечность; а что ее теперь ограничит — желание умереть?.. Но у меня нет даже этого, ничего у меня не осталось, кроме желтого газетного листка. Банальнее не придумаешь — в наполнение вечной жизни. Сбросить под ноги: хотя бы на это у меня пока достаточно сил и времени.

Отсыревшие листы спланировали на брусчатку, облепив квадратные камни Сережиным лицом… Его руками, обнимающими другую женщину… Да нет, просто бумагой плохого качества, мусором под ногами. И правда стало легче. Настолько, что Вера даже смогла нагнуться, поднять газету и, скомкав, бросить в ближайшую урну. В двух шагах; и эти два шага у нее вышло преодолеть.

Останавливаться было нельзя — она это чувствовала, осязала всей кожей, понимала на уровне глубинного, нечеловеческого инстинкта. Двигаться дальше, идти, все равно куда, неважно, медленно или чуть быстрее, как получится — но идти. Вокруг шумел, жужжал на грани ультразвука слишком быстрый город, полный ускоренных людей и совсем уж непостижимо-стремительных машин; да ладно, мне ли привыкать, я всегда жила замедленно, всегда отставала от жизни, а разница темпов не имеет такого уж решающего значения.

Над проспектом мигал светофор, словно гирлянда новогодней елки: красный-желтый-зеленый-красный, без малейшего зазора — но улицу надо было перейти, и Вера ступила на широкую белую полосу, прерывистую на брусчатке, и пошла, и вокруг завизжали на разные голоса автомобильные сигналы и водители; ничего, переживете, бывает, все старухи не торопятся, пересекая дорогу. Она смотрела только вниз, на белые полосы зебры, и все равно едва не споткнулась о внезапную бровку.

Не останавливаться. Пускай движение не имеет смысла — только в нем жизнь, ее собственная, отдельная от того фарса, в который она оказалась втянута помимо воли и в котором рисковала остаться навсегда. Нет, ничего этого не было. Никогда он не имел отношения ко мне, Сергей Владимирович Полтороцкий, актер и депутат, публичный человек, живущий на газетных полосах, раздаваемых бесплатно на углу. Пустопорожний циник, чьи расхожие байки я принимала за откровения. Нет, у меня ничего с ним не было. Его не было вообще, нет и не будет — ни в одном из существующих времен. «Уходя — уходи». Какая невероятная, обнаженная пошлость… Не было!!!

У меня своя жизнь и свое время. Пускай замедленное, еле тянущееся, какое уж есть. Все равно я как-нибудь распоряжусь им — сама. У моего времени нет причин стоять на месте, я же никогда не была счастлива…

Его большие руки, его прищуренные глаза, его улыбка. Веруська... Лежать рядом с ним, прижавшись, слепившись в одно: общая линия бедер, переплетенные пальцы, голова и шея в специальной, фантастически точной выемке у его плеча… Не было.

Потому что если бы правда, если б настоящее, если бы счастье — оно не кончилось бы, не вырвалось за пределы нашего остановленного времени, я должна была догадаться и сразу понять. А раз так — то и не о чем жалеть. И постепенно забудется, и пройдет.

А город жил на своих скоростях, но, удивляясь, все же давал ей дорогу — старухе, неспособной двигаться быстрее, старость надо уважать, этот город так демонстративно гордился своей культурностью, пронесенной сквозь века, что никак не мог упустить возможности лишний раз бряцнуть этим бутафорским оружием. Перед Верой притормаживали машины и трамваи, ее объезжали велосипедисты и обходили пешеходы, на нее заглядывались дети — и она иногда тоже видела их, остановившихся посреди улицы, удивленных, и тут же они смазывались, пропадали, уводимые за руку родителями. Несколько раз к ней подбегали собаки, обнюхивали мокрыми носами, а одна кудлатая дворняжка, похоже, решила пометить как свою собственность, придорожный столб — и Вера, встрепенувшись, попыталась прибавить шагу, и собачка сгинула, растворилась в скоростном окружающем мире.

Некоторых людей, никуда не спешащих, неподвижных, Вера даже видела. Бабку-попрошайку, согнутую в три погибели на выгодной точке по дороге к собору. Бабкиного конкурента, неизвестно кем эксплуатируемого маленького мальчика-музыканта, чья правая рука оставалась невидимой, непрерывно пиликая на скрипке. Другого музыканта, парня в смешных косичках, расслабленного, свободного, его гитара мирно лежала рядом с ним, словно спящая кошка. Девушку, зачарованно замершую перед витриной с дорогим бельем. Продавца сувениров, отвернувшегося от стойки со своим никчемным туристическим товаром. Цветочницу, переодетую в длинное псевдоисторическое платье, которая, отдыхая, поставила на парапет корзину фиалок. И совсем четко — человека-статую, выкрашенного серебряной краской, еще более застывшего и неживого, чем настоящие статуи с медной прозеленью…

Она прошла квадратную площадь, средоточение жизни города, внешней и суетливой, выставленной напоказ. Узкие улочки разбегались от площади в разных, чуть ли не сте­рео­метрических направлениях, тут невозможно было сориентироваться — если хотеть куда-нибудь попасть; но мне ведь не нужно ни в какое конкретное место, мне все равно, куда идти. Вера выбрала улицу наугад, сырую и полутемную, а еще, кажется, безлюдную — никто не спешил, не летел навстречу, грозя не заметить и сбить с ног, и ее время, избавленное от унизительной конкуренции, стало казаться вполне нормальным, пригодным для жизни. Справа и слева уходили вверх потрескавшиеся стены, и с обеих сторон обрезали небо черепичные и металлические карнизы, и нависали над серединой улицы аварийные балкончики с геранью.

Я, кажется, уже была здесь. Хотя в этом городе ничего нельзя сказать точно, невозможно с уверенностью узнать места, не отмеченные достопримечательностями с туристической карты, здесь все так похоже и зыбко, эти улочки и здания наверняка по ночам меняются местами… Нет, не была. Никогда. Совершенно нечего вспомнить.

Дорога пошла вверх, Вера заметила это по собственному сбившемуся дыханию, по удвоению усилий, необходимых для движения поперек сопротивляющегося времени. Но останавливаться было по-прежнему нельзя, остановка со всей неизбежностью означала бы неуправляемую волну ассоциаций и воспоминаний, привязанных к месту и пути, слияние прошлого с настоящим и будущим — и тогда всё. И она продолжала идти, все так же никого не встречая: будничному, нефестивальному городу нечего было делать утром рабочего дня — да? — там, наверху, под несуществующими давно стенами высокого замка на холме…

Стена сначала знакомо кончилась с одной стороны, затем улица окончательно переродилась в парковую аллею. Бронзово-лимонные кустарники стояли тяжелые от сырости, сизая туча нависала непролитым дождем, спускался по склону туман, и страшно было коснуться ветки, зацепить край облака рукавом. Встретился давешний лев без лапы, мокрый, темно-серый, с пальчатым желтым листом, прилепившимся к морде, и льва Вера тоже постаралась не заметить, не узнать, мало ли их в этом городе, бродячих каменных львов…

Мало ли их в этом городе,

Бродячих каменных львов…

Она приостановилась, беззвучно обкатывая на губах слова, случайно попавшие в ритм, несовершенные, качающиеся, оглушенные придыханием окончаний; но еще немного — и стихи, они всегда получаются вот так, спонтанно, из ничего, и тянут за собой нить, и сами собой плетутся в узор, а потом подхватываешь, пробуешь на вкус и на слух, подбираешь точное звучание, досочиняешь и шлифуешь, мучительно стараясь не потерять за давно отточенной техникой первоначальный импульс, живое, возникшее само по себе, чуть большее, чем внешний набор тех или иных ритмичных слов…

Мало ли их в этом городе…

Что происходит со временем, когда рождаются стихи? Я никогда не пыталась узнать, не замечала, не отслеживала; но несомненно, что время не остается прежним, выходит из русла обычного своего течения, с ним может произойти все, что угодно, потому что рождение стихов сообщает реальности свои законы. Измерить, исследовать, посчитать — значит потерять самое главное, то, без чего нельзя… Я и не буду. Бережно-бережно — не упустить, не отпустить, но и не придавить, не примять, словно крылья бабочки или росток первоцвета, — постараюсь приручить, вырастить и, пока не получится записать, запомнить наизусть.

Она пошла дальше, тихонько шепча, проговаривая про себя нарождающиеся строки, и время потеряло значение, отползло, пристыженное, нивелированное, куда-то в сторонку; не мешай, не бери на себя слишком многое, в конце концов, ты всего лишь время, и не больше. Мало ли их в этом городе… мало ли в этом городе… мало ли вас… нет, все-таки их…

— Вы не скажете, который час?

Вера вздрогнула.

Произошло самое страшное; то, что случалось с ней часто, но менее страшным от этого не становилось. Потом, когда стихотворение уже станет живым — пускай только одна строфа, пускай далеко не все рифмы подобраны, а строчки подхвачены, далеко не все аллитерации на своих местах, тонкая ткань еще вариабельна и гибка, большая часть слов будут изменены и подобраны точнее, но жизнь успела зародиться и немножко окрепнуть — потом можно. Но вломиться извне сейчас, в моменте рождения, таком еще нежном и зыбком — значило убить, прихлопнуть не глядя бабочку, наступить каблуком на росток.

Все решают мельчайшие доли секунды. Время.

— Вы не скажете, который час?! — повторила она требовательнее: приземистая рыжая девчонка, вся в веснушках, Веру всегда по-детски умиляли такие вот рыжие, солнечные люди. Увидела себя ее глазами — сумасшедшую старуху, бормочущую что-то себе под нос в одиночестве на вершине холма…