Они не были там, не видели и не могут себе представить. Неправда, что наши страхи опережают объективную реальность. Страх завязан на воображение, а в этой сфере все мы склонны себе льстить. Не говоря уже о социальных страхах, которые столь же убоги, как и усредненная фантазия. В глубине нашей коллективной, сведенной к общему знаменателю души мы презираем плебс-квартал, а потому наша привычная фобия не отражает и сотой доли реального положения дел.
Я видел моего мертвого мальчика, и я знаю. А больше не знает никто. И что самое страшное, не хочет знать.
Я, парализованный старик во власти медицинских программ, ничего не могу. Но и все они тоже не могут — засевшие по сотам своих хроносов, неспособные хоть как-то скоординироваться и хоть что-то совместно решить, я уже молчу о предпринять. Или даже по-настоящему испугаться, сообразив наконец, как легко перебить нас поодиночке.
Немеющий палец все-таки попадает на нужный сенсор, и панель постепенно светлеет, и Паютка смотрит с самого краю преданными круглыми глазами. Она единственная никуда не спешит.
А я обязан вникнуть, отследить, понять, все ли уже потеряно или еще можно попытаться что-нибудь спасти. Существует ли он еще, мой бестолковый, мечущийся в панике, беспомощный и бесконечно наивный мир-задворки, — или вот уже сейчас высадят с ноги шлюз за моей спиной, разорвав ко всем чертям слишком тонкую материю хроноса вместе с хлипкой иллюзией безопасности и химерой своего времени?..
Но по-настоящему я боюсь не этого.
Я, чей изношенный организм сдал и сдался, не выдержав дикого перепада хроноускорений и хронозамедлений, начал отказывать система за системой, функция за функцией, — прекрасно понимаю, несмотря на все уверения рекламных проспектов конкурирующих клиник, что никаких энергофинансов мира не хватит, чтобы все это вернуть; максимум поддерживать искусственно, и то до определенного предела. И боюсь, панически боюсь (Карл у Клары, числа Фибоначчи, десять заповедей, шесть инертных газов, закон Ома!..), что вслед за пищеварением и сердечной деятельностью, осязанием и слухом, остротой зрения и прохождением нервных импульсов через спинной мозг — посыплется, деградирует и перестанет существовать самое главное: память, интеллект, личность.
Слишком поздно. А время не имеет обратного хода.
Оно уже почти кончилось, мое время.
— Что вы, никаких сообщников. Писатель — одинокий волк. Других людей с их возможностями я привык просто использовать. Не спрашивая согласия. Естественно, такая стратегия неизбежно приводит к тому, что точно так же, не спрашивая, используют и тебя самого. Но об этом мне нечего вам сказать.
(Из допроса подозреваемого Марковича А.И.)
— Почитаешь? — спросил полушепотом Скуркис, присаживаясь в соседнее кресло, крайнее в ряду.
Вера молча помотала головой. Скуркис показал скрещенные руки, и Миша Красоткин, стоявший сбоку возле сцены, встречно кивнул.
Читала Машенька. Что-то новое, по крайней мере Вера этого раньше не слышала, и хорошее, сильное, как и все у нее. И Миша, обменявшись организационными знаками со Скуркисом, снова повернулся к сцене и слушал, чуть запрокинув голову.
— Как ты вообще? — прошептал над ухом Скуркис.
Надо было шикнуть: Машенька читала, и хотелось слушать ее, и всего лишь второй ряд, любые разговоры доносятся до сцены… Но Вере, как всегда, не хватило решимости, или помешала деликатность — да какая разница, как ни назови… Ответила одними губами:
— Все хорошо, Жора.
У меня все хорошо. Жизнь продолжается, вот, выбралась же я сегодня на поэтические чтения, слушаю хорошие стихи, а после буду общаться с давным-давно знакомыми, но от этого не менее интересными, близкими и родными людьми… Вон, меня даже попросили почитать. Только смысл?.. мои старые стихи все знают, а многие, Миша Красоткин точно, и помнят наизусть. Читать нужно из нового… Ничего, как-нибудь потом.
— Ты веришь, что это он?
Скуркис был настроен поговорить; ну да, мы с ним давно не виделись, с самого фестиваля, и если я не отвечу, может показаться, будто я до сих пор обижаюсь, боже мой, если б он только знал, насколько это неважно, какая несусветная ерунда… И не вставать же посреди Машиного выступления, не выходить же в холл.
— Кто?
— Андрей. Подготовил тот взрыв, — Скуркис покосился на сцену и придвинулся ближе, голова к голове. — Ты же там еще оставалась, это мы сорвались в воскресенье… И даже видела, мне рассказывали… правда?
— Издалека. Не знаю…
Его дыхание щекотнуло шею; Вера отодвинулась непроизвольно, чуть-чуть, на пару сантиметров. Машенька сделала паузу между стихами, и мелькнула абсолютная тишина, тут же все свои, а своим известно, что аплодировать поэту можно, только провожая его со сцены. И полубеззвучное «не знаю» как раз попало в эту тишину, как неудобно, особенно перед Мишей, вот он выразительно глянул в нашу сторону, ну нельзя же так…
Машенька начала читать следующее стихотворение, Красоткин отвернулся, а Скуркис снова зашептал:
— Никогда не знаешь. Молодой, успешный, семья, дети, книги… Но это же все внешнее. А под спудом скрывается такое… не дай бог выпустить наружу. И ведь с каждым из нас, творческих людей, может случиться — в любой момент. Никто не застрахован, никто…
Он еще что-то говорил, втолковывал страстным полушепотом, и ему уже не нужна была реакция и обратная связь, самодостаточному в своем монологе, и Вера отключилась с его звуковой дорожки, как всегда умела делать, сосредоточилась на сцене. Вслушивалась в чеканные музыкальные строчки, и это было так хорошо, так созвучно и близко, что казалось, вот-вот — и пробьются, прорастут, наконец, и мои новые стихи.
Берштейн предлагал авторский вечер в один из своих четвергов после Нового года, и надо согласиться, пересилив страх и желание спрятаться ото всех, недостойное, неумолимое. Вот прямо сейчас, после всего — подойти и сказать, что я согласна… До Нового года осталось не так много времени.
Скуркис снова о чем-то спросил, она не услышала — только уловила восходящую интонацию. Кивнула:
— Да, Жора.
— Буду рад видеть.
Машенька закончила читать, и все зааплодировали вслед за Мишей, первым приложившим ладонь к ладони. Скуркис встал, не переставая аплодировать, сделал Вере и всем остальным прощальный жест ладонью и вильнул в боковую дверь. А я, кажется, что-то ему пообещала, наверное, прийти куда-нибудь, где он будет читать. Уточню у того же Красоткина, он знает все обо всех, и приду, конечно же, приду. Если ходить везде, куда зовут, на все четверги и субботы, презентации и вечера, перфомансы и фестивали, то время улетает легко и незаметно, словно нанизанные друг на друга знакомые стихотворные строчки, не успеваешь оглянуться…
Как быстро уходит время.
О последствиях я вообще не думал… Не рассматривал такую возможность. Это была моя ошибка. Непростительная ошибка…
(Из допроса подозреваемого Марковича А.И.)
Меня зовут Гром.
Я — спецохранец, как и вы. Я провел двадцать лет на Окружности, и это были быстрые, стремительные годы. Мы вместе охраняли Мир-коммуну, не зная, что нас обманывают, что наши жизни бросают в огонь ради того, чтобы кто-то мог сидеть в безопасности внутри своего хроноса, бесконечно продлевая свое никчемное время и выбрасывая наружу лживые лозунги. Вы знаете, о ком я говорю, все мы с детства повторяли его имя… Правильно, Эжен Крамер. Он мог бы и дальше обманывать коммуналов, уверенных, будто живут в общности и счастье, а на самом деле обреченных на медленное праздное прозябание. Но не нас. Не бойцов спецохраны, элиту рабочего времени.
Мир-коммуна обязан нам всем. Этот мир принадлежит нам по праву — и не только он. Вы знаете, что я имею в виду. Я говорю о задворках.
Все вы, наверное, слышали: там, на задворках, у каждого — свое время. Но вы не знаете, что это значит. А это означает только одно: трусость. Там каждый боится жизни, забивается в скорлупу хроноса и замедляется, замедляется донельзя, надеясь обмануть смерть. Так делал Крамер, и ему это не помогло. Не поможет и им. Никому.
Мы придем, как друзья. Мы расколем их скорлупу, разорвем хроносы, мы предложим им самое ценное, что у нас есть — наше единство, наше рабочее время. Те, кому хватит смелости, несомненно, вольются в наши ряды. А остальным достанется по заслугам, и это справедливо.
Меня зовут Гром, и вы должны мне верить. Я никогда не предам вас, не замедлюсь, не спрячусь в хроноскорлупу. Я — в одном времени с вами. В нашем рабочем времени!
Мы с вами построим новый мир. Мир, где наше время будет лететь свободно и быстро, и жизнь каждого, кто силен и смел, кто не боится времени, станет прекрасной и наполненной смыслом, мгновенной и яркой, словно факел на ветру. Так будет! — это обещаю вам я. Меня зовут Гром.
А теперь — вперед!
У нас мало времени.
Я выдумал их всех.
Девушку Ирму и старика Эбенизера Суна, студента Богдана и поэтессу Веру, Арну и Полтороцкого, Игара, Грома и Молнию. Я придумал каждому из них его время, а себе сочинил свое. Выстроил будущее, позабавился с настоящим, попытался даже взглянуть на время извне. Мои чисто литературные игры не имеют никакого отношения к реальности: ну разумеется, взрыв отеля я выдумал тоже, равно как и сам отель.
Хотя не удивлюсь, если примерно там его и построят.
А потом и взорвут.
Писатель Андрей Маркович, конечно, тоже не больше чем воображаемый персонаж. Если где-то и списанный с себя, то в крайне лестной модификации. И все комплексы автора явственно просвечивают наружу, я отдаю себе в этом отчет. Но в литературе я требую от себя только одного — честности. Которая не имеет ничего общего с документализмом.
Потом я придумаю что-нибудь еще.
У меня есть время.
2011—2013