Свои и чужие — страница 60 из 64

лания тех и других. Особенно это касалось всякого оружия, которого не хватало для мощи отряда. Были, конечно, и другие сложности, однако нынче, когда все как будто стало складываться благоприятно, если не сказать — удачно, добыча оружия представлялась не такой уж трудной, по крайней мере, выполнимой…

Стоя теперь с вёдрами в заулке, Денис Евменович подумал о том, что с приходом зимы, верней с новым снегом, в налаженном деле возникнут новые сложности, которые будут мешать им с партизанами. До сих пор ходил из деревни до отрядной землянки и обратно, не боясь, что кто-то наткнётся на его след в лесу; по снегу много не походишь, надо будет подолгу ждать метельных ночей, когда тайная тропа будет не заметна чужому глазу ни вблизи, ни издали; теперь все будет зависеть от того, как часто будут чередоваться погода с непогодой.

Но пора было Зазыбе двигать дальше к колодцу. Он поглядел ещё раз на Кузьмовы окна, подумал, что хозяин небось жалеет, что Шарейка неожиданно уехал обратно в местечко, не выполнив до конца своих портновских обещаний, не успел он пошить и кожух Масею, забрал раскроенные овчины с собой, но поспешный отъезд Шарейки никто не связывал в Веремейках с истинной причиной, о которой знали только Зазыба и он, Шарейка; а причина, как можно догадаться, была одна: Зазыба достоверно узнал, что из-за ареста Марыли в местечке никто не попал под подозрение, во всяком случае, немцы никого не забирали по её делу, никому не угрожали допросом и расправой; видимо, Марыля выдержала испытания и никого не назвала.

Денис Евменович поставил в сенцах на лавку полные, нерасплесканные ведра, вошёл, по-зимнему гремя сапогами, в хату, выждал немного, а потом спросил Масея, недоступно сидящего с вечными своими думами, из которых могла вывести его только Марфа Давыдовна, в самодельном кресле-качалке:

— Я все хочу узнать у тебя, сын. О чем вы говорили с Парфеном перед его смертью? Он ведь при тебе помер?

— При мне, — расправив плечи, с какой-то гордостью ответил Масей.

— Ну так…

Дальше Масей, казалось, не собирался рассказывать: он долго молчал, потом начал совсем о другом, чем крайне удивил отца; вдруг сказал, будто наедине с собой:

— Я вот о чем… Не слыхать больше собаки Парфёновой… Уж сколько ночей молчит.

— Да.

— Может, случилось что?

— А что могло случиться? Не иначе, воротилась домой. Сколько можно там выть, на кладбище?

— Если бы так.

— А ты думаешь?…

— Все может быть. У собак верность хозяину порой кончается не в их пользу. Пойду-ка я на кладбище, погляжу.

Зазыба посчитал, что сын явно блажит, но Масей и вправду достал из-за голландки валенки, подшитые кожей, начал переобуваться. Денис Евменович стоял над ним, думал, почему сын не ответил на его вопрос.

Но вот Масей натянул валенки, потопал по полу, улыбнулся:

— Так тебе интересно, батька, о чем мы говорили тогда с Парфеном?

— Ну?

— О тебе говорили.

— Как это?

— Обыкновенно. Почему-то он доказывал мне, что ты настоящий человек и что за твоей спиной людям жить легко. А потом заговорил о другом. Его почему-то заинтересовало, кто здесь, на нашей земле, жил в древние, стародавние времена.

— Ну а ты?

— А я ему рассказал. Потом он повернулся и пошёл в сад, меня с собой позвал. Ну и помер. Как-то легко, хорошо.

— Он и жил хорошо — разумно, как говорят, с царём в голове.

От этого отцовского уточнения Масей засмеялся:

— С царём прожить можно, а вот без царя… Масей вышел в заулок, помедлил у дома, будто решая, какой дорогой идти, потом повернул налево, к кладбищу. Шёл он сутулясь, с трудом, еле переставляя ноги по целику. Денис Евменович, выйдя на крыльцо, долго поглядывал сыну вслед. И, кажется, только теперь, на расстоянии, по-настоящему понял, что сын болен и вправду. Не на шутку болен. То ли лёгочной болезнью, то ли душевной. Разницы не было никакой. И Денис Евменович, стоя на крыльце, виновато подумал вдруг, что за чужими заботами не успел достать барсучьего сала, на целебные свойства которого так надеялась Марфа. Теперь зверь прочно залёг в своей норе и до него было не добраться.

* * *

От летнего до зимнего Николы времени не много, на глазок полгода, а если считать по пальцам все дни, то получается на месяц больше; но в нынешний год в промежуток этот, казалось, уместилась вся вечность, а с нею и вся война. Иной раз даже думалось, что войне не было начала, значит, не будет и конца, хотя в Забеседье, в каждой деревне, народ худо-бедно знал, что под Москвой немцам наконец-то приходится туго. Правда, по-прежнему никто не знал настоящей картины событий — как они там разворачивались, — зато умножились всякие слухи, в которых, как обычно, нельзя было отличить ложь от правды. Почти ничего не добавляли к слухам и листовки, единственный по теперешнему времени не устный способ общения между людьми. Написанные, как правило, от руки и расклеенные на воротах крайних домов или на стенах бывших общественных строений, они мало несли конкретной информации, которая не только впечатляла бы, но и заставляла размышлять; ведь для того, чтобы понять какое-то явление, надо прежде всего правильно назвать его. Да и авторство листовок трудно поддавалось определению — видно, теперь писали их все, иной раз попадались даже совсем безграмотные, полные чисто личных угроз, касающихся отдельных людей и отдельных сел. Иначе и не могло быть, если, конечно, исходить из той истины, что во всякой беде кто-то должен быть виноват.

Комиссар крутогорского отряда Степан Баранов попытался как-то направить в единое русло поток этих листовок, придать им если не общее звучание, то хотя бы некоторый лад. Однако, не имея связи, сам не получал верных известий из-за линии фронта, и в конце концов отказался от своего замысла, посчитав нужным всячески поддерживать возникшую самостоятельность, которая заключала в себе здоровую основу; он хорошо знал, что убеждения, как и страсти, тогда обретают прочность, когда входят в привычку.

Ничего определённого не писали о боях под Москвой и немецкие газеты. Широко разрекламировав операцию «Тайфун» в начале октября, теперь они отделывались общими словами: о бодром духе своих войск, о том, что германской нации по-прежнему надо стремиться к полному совершенству и прочее. Порой публиковали советы, как германский солдат должен беречь себя от морозов, от разных насекомых… Недаром шутят, что неудачу тоже передают по наследству.

Наконец в народе стали поговаривать, что в верховьях Беседи, там, где её огибает Ипуть, другой приток Сожа, появились красные конники. Что в тыл к немцам прорвался целый кавалерийский корпус и теперь расширяет захваченный плацдарм в сторону Дорогобужа и Осова. Собственно, расстояние до этих городов отсюда было невелико, поэтому живущим в среднем течении Беседи думалось, что конники вот-вот окажутся и у них

В Веремейках, понятно, тоже ждали. Даже Браво-Животовский уже который раз не ночевал дома, бегал в гарнизон в Бабиновичи.

Зазыба, когда услышал о панике Браво-Животовского, усмехнулся про себя: оказывается, у полицейских не только собачья верность, но такая же и трусость. Правда, Марфа Давыдовна рассудила совсем иначе.

— А, — махнула она рукой на Денисовы слова, — у каждого есть изъянец, потому что грех и жизнь — брат и сестра.

— Так ведь от чужого глаза можно скрыться, — продолжил свою мысль Зазыба. — От своих людей — никогда.

Сам он последние дни тоже стал похож на летучую мышь — днём мышь, а ночью птица. Сравнение это не он выдумал — Марфа. И была причина. Как ночь на подходе — Денис Евменович со двора, случалось, что не возвращался и день, и второй, потом снова надолго затаивался дома, улыбался, вздыхал: мол, правда, что пану нужно время, корчмарю — деньги, а мужику — дело.

Тайные его хождения беспокоили домашних, но с расспросами они не лезли, тем более что могли догадываться о его заботах — вдруг, без всяких причин, даже не выкормив хорошенько до конца, как это водится в крестьянских хозяйствах, заколол свинью и чуть ли не целиком отнёс куда-то в лес, сколько раз уже просил Марфу Давыдовну, чтобы та пекла хлеб не только на свою семью… Да и других людей в деревне подрядил на помощь.

Вскорости после зимнего Николы, сдаётся, в субботу (а Никола выпал в этот год на вторник), вернулся в Веремейки Андрей Марухин. И в тот же день открыл деревенскую кузню, раскалил остывший горн.

«Тук-тук, тук-тук-тук!» — позвенел он по наковальне самым лёгким молотком.

Деревня этот звук услышала тут же и встрепенулась. Зазыба тоже услышал чуть ли не первые удары молотка по наковальне. Но он не подумал, как некоторые, что это объявился наконец в деревне Василь Шандабыла. Денис Евменович без ошибки определил, кто открыл кузню да начал в ней хозяйничать. И для него это живое «тук-тук» звучало как колокол, как призыв.

Он торопливо накинул на себя длинный, ещё отцовский тулуп, сшитый когда-то не столько для зимы — сколько для дороги, взял под поветью приготовленную на всякий случай железную рейку, в которой даже не намётанный глаз легко угадывал большой засов на ворота, и понёс на плече в кузню. Там уже сидели и стояли веремейковские мужики — Силка Хрупчик, старый Титок, Иван Хохол, Микита Драница… Титок как раз что-то рассказывал, когда порог кузни переступил Зазыба. При появлении нового лица мужики на некоторое время затихли было, словно застигнутые врасплох, но, увидев в руках Дениса Евменовича железную рейку, сразу же осмелели, как будто эта рейка давала им свободу. Микита Драница явно для Зазыбы сказал:

— Титок вот вспоминает, как там его, Евменович, как когда-то Панаську женили всем коноплевским концом.

— Ничего там интересного не было, — пожал плечами Зазыба, но тем не менее повёл глазом по всем мужикам и остановился на Андрее Марухине. — А я вот услышал, что Андрей вернулся, дай, думаю, и свою железяку принесу, нехай куёт-стучит. Где же это, сударь, так долго был?

— А, — махнул рукой кузнец, — было бы болото, а жабы найдутся. Так и с моим хождением.