Свои — страница 14 из 44

Винцент поехал в Еманжелинск – хмурый городок в Челябинской области, именем своим напоминающий об имажинизме. Там устроился в местную газету. Через год поехал в Москву и поступил в Литературный институт. Опала не помешала поступлению, даже тогдашняя система не могла контролировать всех неотступно. В Литинституте учился Коля Рубцов, с которым часто пили. Как-то принесли вместе стихи в газету, их отвергли и долго отчитывали начинающих поэтов.

Стихи Винцента были все более мистичные и загадочные.

Зачем на родине своей

Болеют люди ностальгией

И жест, в котором жест ветвей,

Сильней, чем жесты остальные?

И там, где звезды, надо мной

Летает тень моя в смятенье.

И потому освобожденье

Есть возвращение домой.

Он бросил Литинститут, потому что стало скучно. Он и так все знал, чему учили. Бросив, уехал в город Качканар и записался на всесоюзную стройку бетонщиком.

Вновь работал в еманжелинской газете. Ночью, зимой, ехал из деревни, куда отправлялся за репортажем, машина остановилась. И вдруг среди снегов и тьмы внутренний голос ясно и твердо сказал: «Возвращайся в Москву».

Прилетел в Москву и легко поступил в иняз. С детства способный к языкам, он свободно владел английским.

На последнем курсе случилось его знакомство с Аней, писательской дочкой из Лаврушинского переулка, моей мамой. Им было по двадцать три. Красивая пара: легкая, стройная, темноглазая и скуластый, высокий, светлоглазый. Они воспринимали мир интуитивно, но выводы делали страстные, категоричные. Он посвящал ей стихи о любви и смерти:

Прощения и нежности пора.

И ты, моя любимая, с утра

У озера выходишь на поляну.

Прохладно от пылающей воды,

И листья на поляне, как следы

Всех маленьких детей, умерших рано.

И где-то – будто нет ее нигде —

Весь день поет в кустах прибрежных птица.

И свет идет по медленной воде,

В которую лицо твое глядится…

Они поженились, одновременно уверовали в Бога и крестились в один день. В крещении Винцент получил имя Александр. О том, как уверовали, подробно писать не стану. Все случилось через мистическое потрясение, их изменившее навсегда, – увидели реальность потусторонних сил.

Вскоре после крещения ему приснилось, что он заглядывает в щель в подполе, и там, в глухом чаду пожара, бабушка Лукерья – при жизни жесткая и властная, в голодную пору спрятавшая от домашних хлеб, превратившийся в труху, – тянется и молит одними губами: «Пить!» – и он понимает: это просьба о молитве. А она добавляет: «Здесь со мной еще Нифонт».

Проснулся с колотящимся сердцем и в темноте записал на клочке бумаги незнакомое и непонятное: «Нифонт». Он никогда не слышал такое имя, не менее экзотичное, чем его собственное. Утром обнаружил в святцах и с тех пор всегда поминает рядом: «Лукерью, Нифонта…»

Поначалу он сомневался, надо ли носить крест и ходить в храм, ведь это внешнее. Слова пришли снова во сне: «Крестик – это колокольчик, по которому пастырь находит свою овцу». Проснулся, нащупал на тумбочке горячую, как нагретую на огне, крохотку, нацепил на шею, бросился в ближний храм, где гремела ночная пасхальная служба…

Веру почти все не понимали.

– Молодой человек, я узнаю ваш тип, – благожелательно говорил режиссер Сергей Герасимов, дядя жены. – Это тип идеалиста!

– Но ведь хотя бы ромашка больше всего кинематографа…

– Согласен.

Он окончил иняз, и теперь по распределению отправляли на несколько лет в Алжир – переводчиком. Незадолго до отлета вызвали в КГБ. «Зачем вам эта поездка? Поезжайте в Англию, во Францию. В творческую командировку. Давайте сотрудничать». Отказался. Не пустили даже в Алжир. «Вы понимаете, что вам не быть больше, чем школьным учителем?» – «Меня это устраивает».

А потом он работал вне штата в Министерстве культуры. Вместе с иностранными музыкантами и художниками ездил по всему Союзу. «О, Винцент!» – оживлялись французы. С певицей Жаклин Франсуа чуть не погибли в ташкентском землетрясении. Землю корежило, и рушились домики, пока самолет был в воздухе. Пришлось садиться в другом городе. Путешествовал с дирижером Полем Паре. Тот дружил с Марком Шагалом и в Ленинграде пришел в гости к сестре художника. Проводив дирижера до квартиры, Винцент поклонился и ушел вопреки всем предписаниям. Чтобы им не мешать и не выглядеть соглядатаем.

Он был переводчиком на обеде Паре и министра культуры Фурцевой.

– Почему посадили Синявского? – спросил дирижер.

– Пусть сидит, где сидит. Да и Данилай пускай… Им полезно!

В это же время Винцент был переводчиком стихов. Например, американских поэтов. До сих пор в книгах Каммингса на русском некоторые стихи – в переводах Шаргунова.

Вся в зеленом, моя любимая отправилась на прогулку

на большой золотистой лошади в серебряный рассвет,

четыре длинные собаки летели низко, и улыбаясь,

сердце мое упало мертвое впереди.

Или:

Весна подобна быть может

руке в окне

осторожно взад и вперед

передвигая Новые и

Старые вещи, в то время как

люди глядят осторожно,

передвигая, быть может, кусочек цветка сюда, перемещая

воздух немного туда и

ничего не разбив.

В Министерстве культуры предложили вступить в партию, чтобы войти в штат, – «или увольняйтесь». Он не согласился и наконец-то стал обычным школьным учителем. В московской английской спецшколе преподавал язык и западную литературу. Читал старшеклассникам Библию на английском, и они не доносили, а любили учителя-оригинала. И не прекращал заниматься книжными переводами. И ходил в церковь. Был алтарником, чтецом… А однажды подал документы в семинарию.

Поехал в Загорск, в лавру. В электричке обнаружил, что надел ботинки разного цвета, так спешил…

В 1978 году он был рукоположен в священники, перестал писать и переводить стихи и полностью посвятил себя церкви.

Его сразу попытались взять в отдел внешних церковных сношений: «Нам нужны хорошие, хорошие!» – сказал зазывавший. Но он предпочел просто служение. Стал одним из священников в храме Всех скорбящих радости на Большой Ордынке. Однажды подступил человек из органов и сказал: «Нас интересуют только иностранцы. Они же приходят сюда. Вы не могли бы нас держать в курсе?» Батюшка парировал: «У вас же ничего не делается без приказа, правильно? Вот и у нас ничего не бывает без благословения. Я не могу заключать с вами тайной сделки. Сначала я должен взять благословение у правящего архиерея». Вербовщик отступил, смешавшись.

На самом деле в это время отец Александр уже был подпольщиком. В Рязанской области в избе хранился печатный станок. Там несколько верных чад печатали жития святых. Книги отец Александр распространял среди верующих.

Он почитал царскую семью и ей молился, в доме хранилась частица мощей великой княгини Елизаветы, переправленная из Иерусалима. А затем чудесным образом в доме появились останки царской семьи.

В 1980 году у отца Александра, сорокалетнего, родился сын, которого назвали Сережа.

Первое и главное мое впечатление: я не знал, как зовут отца. «Чучуха», – иногда ласково говорила ему мама. «Винцент!» – окликала раздраженно. «Батюшка!» – восклицала крестная. На улицах, когда у меня спрашивали: «А как зовут твоего папу?» – я терялся, а он, оказавшись рядом, представлялся: «Александр Иванович». Впрочем, и то, кем он работает, я обычно скрывал и отделывался не очень понятным мне самому словом «переводчик».

Я относился поначалу к папе с тревогой.

Папа казался мне то очень строгим, то очень добрым. И действительно, всегда эти крайности в нем сочетались, иногда в течение минуты. То он улыбался, всем лицом, ясными глазами, и хотелось смеяться и кружить вокруг него, но он же, огорчившись или задетый каким-то словом, темнел, начинал перебирать губами, и становилось страшно: отец рассержен. Он был очень чуток к словам, гневался на любую пошлость. В те разы, когда мы оказывались вместе перед телевизором, я всякий раз молился, чтобы не показали ничего, что могло бы его возмутить. Тогда он заводился и начинал сокрушаться так, что я чувствовал свою вину за телеящик. Всю жизнь не оставляет меня понимание природы отца: его надо оберегать от любой пыли и грязи, он слишком чист, наивно, но и воинственно чист. Даже в его почерке, круглом и мелком, похожем на рисунок птичьих лапок на снегу, эта чистота.

Когда мы смотрели ящик? Считанные разы, у соседей в Москве или летом у знакомых… Телевизор дома отсутствовал. Однажды папа стал играть со мной в телевизор. Хорошо помню этот день. Мамы не было дома. Папа поставил два стула, на один сел, в квадратной пустоте другого выставил разные игрушки – зверей, кукол – и говорил грозно: «Внимание! Внимание!» Я дико хохотал и на следующее утро побежал к нему в комнату: давай играть дальше. И был жутко разочарован: продолжать игру отец отказался.

Он тонко и интересно рисовал, но как будто стеснялся этого. Когда я шел к кому-нибудь на день рождения, он мгновенно сочинял за меня легкие и забавные стихи. Его обыденная речь состояла из созвучий и каламбуров, но стихов по-настоящему он больше не писал.

Все-таки я с самого детства ощущал в папе какую-то космическую одинокую увлеченность, которая беспокоила. Некую таинственную замкнутость.

Мы приехали в Крым, мне было пять. Вечером среди ароматов отец вышел со мной во двор, со двора на дорогу. Мерцали звезды, близко темнела гора, к которой поднималась дорога.

– Пойдем.

– Куда, пап?

– В горы пойдем.

– Там же шакалы.

– Ну и что. Пойдем… – Он глухо рассмеялся. – Погуляем с шакалами. Пойдем ближе к звездам.

– А мама? Она нас потеряет!

– Не трусь.

Он шел, и я, охваченный мучительным сомнением, пошел за ним, но все медленнее. Он шел, задумчиво напевая. Меня пронзил страх. Отец скрипел камушками, и вот, касаниями сандалий о камушки подстраиваясь под этот скрип, я ринулся обратно, в несколько прыжков достиг ворот, бросился в сад, где в тусклом небесном свете низко свисали виноградные гроздья. Побежал по двору, споткнулся и рухнул в канаву. Упал на спину. Лежал и видел звезды.