1952
...Лучший друг моего детства и юности, Миша, ты позавидуешь мне за мой сегодняшний чудесный яснополянский день!.. Как хорошо было бы тебе со мною и Ниной пройтись по березовому лесу, где ходили когда-то усталые ноги нашей великой радости, света нашей души, молча постоять над тихой могилой под вечнозелеными листьями папоротника, подумать о «зеленой палочке», которую и мы с тобой искали!.. Как хорошо было бы втроем полежать на солнечном лугу, где, кажется, еще недавно шаркала его коса, напиться родниковой воды из того самого колодца, из которого когда-то пил он, посидеть на его любимой скамье из пестрых березовых палок, откуда он, кажется, только что встал и отошел в тенистый дубово-липовый Чепыж!.. Как хорошо было бы рядом с тобою склониться над страницами его черновиков и, вспоминая нашу поэтичную молодость, думать о нашей хорошей, трудовой зрелости, думать о том, чего мы еще не успели сделать!..
Совсем неожиданно встретился и познакомился здесь с В.Ф. Булгаковым. Встреча была короткой: он куда-то спешил. На прощание сказал:
«У могилы не были? Идите. Идите и склоните там свою гордую голову».
«Она у него не гордая,— начала защищать меня Нина.— Особенно не гордая здесь».
Прощание с этим, единственным в мире «святым имением» (приятная ирония!) было для меня грустноватым. Не все посмотрел так близко, как хотелось бы, потому что трудно было сделать это в большой группе экскурсантов.
У могилы Толстого на гонких вязах видны вырезанные ножами и старательно замазанные фамилии. Сначала обидно стало, вспомнилась наша дикая привычка всюду расписываться, а потом подумал невольно про бойца, который мог это вырезать, освободив святое место от нелюдей, которые и здесь напаскудили...
Обидно было и от того, что написать в книге впечатлений я просто забыл... Видно, от полноты, от силы впечатлений. Но это ничего,— постараюсь ответить на них, на эти чудесные впечатления, работой.
***
После московского шума и беготни, после того, как в Минске застал почти все по-старому: телефонные звонки, склоки в наших рядах и чарки все в тех же забегаловках,— с удовольствием махнул в деревню.
Прекрасное, трудолюбивое лето.
Пожить бы мне так, чтобы из-за сада в дымке, как сегодня рано утром, доносился знакомый и какой-то словно обновленный голос минского радиодиктора, чтобы моих быстроногих, загорелых девчушек никак не могли разбудить ни кудахтанье кур, ни «кагагеканье» молодых петушков и надоедливое кваканье нахально-вертких уток, ни назойливые мухи!..
За садом — пшеница. Над пшеницей тоже дымка, сквозь дымку спокойно смотрит полнокровное летнее солнце, которое теперь будто отдыхает само и хочет дать отдохнуть от жары всему. Такой урожайной пшеницы не видали здесь никогда. Густая, колосистая. Пригнешься немного — почти не шевелятся тяжелые, но не склонившиеся колосья, влажные, будто вспотевшие от росы. Так и надо! Еще одна радость для чистых сердцем. В дымке за пшеницей едва различаются милые с детских лет очертания ржаных суслонов. Над морем медных колосьев — воробьи. Дождались роскоши. Так и летают, так и садятся на колосья, словно пчелы на цветки. Только те всегда трудятся, гудят серьезно, а воробьи — народ совсем счастливый и легкомысленный.
Стою возле пшеницы с таким хорошим — от земли, от силы! — чувством: взять бы добрую косу, пустить бы за собой две вязальщицы!..
Вчера купались с Мишей на закате солнца и позже. После морской вода в нашей Уше показалась мне на диво жидкой и пресной. Пока Миша ловил руками у берега и выбрасывал своему Леньке на скошенный луг протичек и окуньков, я, одевшись, грелся папиросой, смотрел на родную, скромную красоту. Тихая речка, луга, перестук колес на сезонном скрипучем мосту, на востоке — лес, на западе, далеко — поля и деревеньки... Вспоминался 1934 год, когда я, следом за пушкинским «Вновь я посетил», писал стихотворение «Брату»,— о таких вот чувствах тихой радости и чистой дружбы, о тех чувствах, которые моложе моих нынешних уже на целых восемнадцать лет...
Потом шли с Мишей и Леней по лугу и я рассказывал про Абхазию. Рад за Мишу, за то, что у него хорошая работа «на ниве колхозного строительства».
В огороде, когда скрипят под ногами капустные листья и смачно пахнет укропом, с грустью вспоминаю маму — почему ее нет?
***
«Когда два человека говорят, что ты пьян,— ложись спать»,— это не всегда правда. Слушать я буду, когда мне говорят про недостатки, с замечаниями соглашаюсь сравнительно спокойно, правлю вещи старательно, однако же это вовсе не означает, что я должен любому верить больше, чем самому себе, пусть тот любой и не один, а в паре или в тройке с другими.
***
Читал Коласа, дореволюционные рассказы и новые главы трилогии. Последние, кажется, «не блещут». Рассказы — лучше.
А вообще — чудесный старик. Сидел я однажды вечером в хорошем настроении и представил себя на трибуне — стою и зачитываю приветствие ему от молодых прозаиков, в связи с его семидесятилетием. И что особенно приятно — многие бы приветствовали его с той же радостью.
***
Перевожу «Мои университеты».
Над Горьким хорошо думается о пережитом. Хочется писать о себе, о том, например, что значила в твоей жизни книга, хочется привести в порядок свои записи. Подсчитывать, подводить баланс, конечно, рано еще, но вспоминать — с теплой надеждой, что такое записывание может быть полезным — хочется.
1953
Хорошее впечатление от пионерского костра в Вязынке, где на зеленой поляне наши и литовские ребята чтили память Купалы.
Ночь, огромный костер, за которым, с одной стороны, дубы и кусты над рекой, с другой амфитеатром поднимается, пестреет от детей поляна, по краю которой, над детьми — ржаные колосья, а над колосьями — небо.
Наши и литовские песни и танцы, «Алеся» по-литовски, в исполнении литовской школьницы, словацкий народный танец, полонез Огинского, который исполняли музыканты-подростки, любимый мой «Крыжачок», прервавшийся из-за дождя...
Детство, которое можно называть счастливым.
***
Начал «Родную глухомань» и доклад-статью о Толстом. Чтоб не сглазить — кажется, сдвинулся с места. Хорошо было бы «Глухомань» записать лучше, чем написал «Галю», как настоящую песню природе, молодой любви, новому в нашей жизни. Хорошо было бы также, чтобы мой доклад-статья не прозвучал с трибуны и в «Полымі» как дилетантский лепет разбитного молодого писаки. Посмотрим.
***
Смотрел «Завтра будут танцевать всюду». Хорошая кинокартина, милые чехи, прекрасная Чехословакия.
Вспомнил, даже растроганно, как в Баварии, тринадцать лет тому назад, служанка фабриканта, на которого мы, пленные, работали, позвала нас поднять на второй этаж пианино и, покуда я, пришедший первым, сидел на кухне, дала мне большое красное яблоко и заговорила на родном языке, по-чешски... Думал, сидя в кино, что нельзя умереть, не рассказав об этом хорошим рассказом.
1954
За работу сел только сегодня. Есть еще порох. «Родная глухомань». Думал, как бы насытить ее некими важными современными проблемами, горевал, что проблемы эти не лезут в наморщенный лоб, а сел писать — и хочется говорить просто, задушевно, и что-то выходит.
***
По радио читали мою «Дичку». Малосельцы недавно радиофицированы. Миша рассказывал, что бабы, теребя возле сушилки лен, страшно возмутились, как я... лгу. «Да ведь деда-то у него и не было!..»
Приходится платить за излюбленное «от первого лица»...
***
Где-то, кажется, в «Пути жизни», Лев Николаевич писал: «Я люблю мой сад, люблю ласкать детей, люблю читать книги...»
У меня сада нет, думал я вчера, однако я очень люблю детей, и книги люблю так, что в книжный магазин вхожу, как в храм. И люблю еще белую, хорошую, чистую бумагу, на которой счастливо пишется.
***
Вялый, дурной сижу над рукописью «Родной глухомани» и думаю, что мало, видать, попадало мне от моих прототипов... Думал об этом и в А., в хорошей, гостеприимной семье N., с которого пишу учителя с его «бабскими» трусами... Еще один станет злиться?..
***
Из Барановичей ехал с милой, чисто-красивой девушкой, студенткой первого курса театрального института. Рассказывала — хорошим белорусским языком — то об институте, то о домашних делах, о бедности в маминой хате и о счастье своей творческой работы. Был кавалером. И смешно было, и приятно, что не спросил, а кто же она, и не сказал ничего о себе. А потом, безусловно, встретимся когда-нибудь, может, и работать будем над чем-то одним. Кто знает — может, и я напишу когда-нибудь пьесу. Впрочем, дело не в этом — просто приятно за новую молодежь.
***
Сегодня уже не руки болят, а в голове такая усталость, что не могу даже переписывать. За три утра написал пять глав, больше двух листов и, кажется, хорошо. Не буду пока переписывать, чтобы не испортить, не принизить того вдохновения, которым жил эти дни. Пришла, наконец, и моя пора! Только б не сглазить... Кажется, получилась повесть. Кто-то, возможно, сказал бы: «Сам не знает, что пишет, рассказ или повесть!..» Ответ на это может быть такой: «До поры до времени не знаю, кто у меня будет, сын или дочь, но это же не значит, что я не отец».
***
Читал материалы последнего Пленума ЦК КПСС. Удивляет, восхищает прямота партии, сила самокритики. Рост, поиски, творчество.
Надо учиться этой искренности. И начинаю. Кое-что начал в «Родной глухомани».
Пока писал, казалось, что выходит неплохо, а сегодня, отдыхая после переписывания, начал сомневаться. Наступает вторая стадия работы — неудовлетворенность, черканье... Потом посмотрим и людям покажем.
Нервы. Не спится. Часто лечу с высоты, вздрагиваю от ужаса. Это, видно, и называется «оставлять кусочек своего мяса в чернильнице». Жаль, что вместе с ним оставляю и пропасть окурков...
***
До сих пор, уже лет пять, а то и все шесть, никак не могу разобраться, вспомнить — сон это или явь, что я ходил и лежал на залитой солнцем траве, а мать, словно прощаясь со мной навсегда, поила меня молоком, кормила помидорами и свежим хлебом, создавая и взаправду хороший отдых своему меньшому, кажется мне, по крайней мере, в последнее время казалось, наиболее любимому хлопцу, который голодал где-то в плену, а теперь, как думала она в первые послевоенные годы, голодает где-то в Минске, пробивая себе дорогу.