Свои страницы. К творческой автобиографии — страница 16 из 30


***

Толстой — великий для нас, а для самого себя, чтобы жить, работать по-настоящему, ему необходима была скромность — предпосылка, залог движения вперед. Если бы он сам думал о своем величии, как думаем об этом мы,— что тогда было бы?..

С меньшими по рангу писателями, получившими признание читателя и официальную похвалу, с некоторыми из этих меньших случаются вещи... не очень приятно пахнущие. За одного из них мне было на днях неловко. Еще раз вспомнилось меткое: пчела сама наносила меда и сама в нем топится...

Черт возьми, неужели это закономерно, естественно? Или прав все же тот, с кого началась эта запись? Он однажды писал, что соблазны существуют для того, чтобы с ними бороться: тогда будет равновесие, необходимое для более или менее правильной, нормальной жизни.

***

Слушая наивную песню колхозного самодеятельного хора, подумал, что можно не быть Шаляпиным или Паганини, однако любить песню и музыку, быть певцом или музыкантом, быть нужным, незаменимым, приносить людям радость,— там, где нет лучшего.

Что уж тут говорить о дилетантстве? Неужели оно когда-нибудь исчезнет?


***

Читаю о Рерихе. Думается, что, пожалуй, это не так уж — относительно — и мало, чего я добился самообразованием, однако как же это ничтожно мало по сравнению с образованием настоящим, с настоящей культурой. И какую имели, сызмальства не тратя времени, такие, как Рерих! Правда, и сами они работали — в укор нам, как подвижники. Люблю такие книги, и давно.


***

...Не опускался до мысли, что если бы начать жизнь сначала, то во многих случаях вел бы себя иначе. Так не бывает, чтобы повторять все с опытом, с мудростью зрелого возраста. Одно в нашей власти — не впадать в отчаяние, а — вооружившись еще большей скромностью — жить елико возможно разумнее дальше.


***

Выбрал и перевел для «Маладосці» афоризмы Сковороды (дань добрым чувствам, которые я питал к нему в моей деревенской юности), написал письмо моей болгарской спутнице и, от страха перед «добровольной безработицей», начал читать рукопись радиопостановки, которую мне дали, чтобы привлечь к такой работе, сотрудники той редакции, где я диктую вечерами с магнитофона...

Одно могу сказать — как человек, которому не работается, «техника которого непростительно простаивает», как говорил когда-то Адамович, ссылаясь на такую же мысль и других добрых людей,— одно могу сказать в свое оправдание: и в таком трудном положении я научился вести себя достойно.


***

Прочитал «Хама» Элизы Ожешко.

Сколько еще удивляться и стыдиться? Что вот и этой вещи не читал. Стыда, правда, нет. Зато тихо радостно — от мысли еще об одном настоящем человеке, настоящем писателе, голос которого услыхал и я, душу которого благодарно ощутил.

И не которого, а которой. Ибо все время помнил, что это — женщина, благородная, нежная, умная, хоть временами излишне многословная и сентиментальная. Но и это понятно, естественно.

Как же так — до сих пор не издать того, что написано ею о Беларуси, о белорусах?..

А как прекрасно это — их дружба: пани Элизы, Салтыкова-Щедрина, Ивана Франко, нашего Богушевича. И то, как она понимала Толстого.

Вспоминался Неман тех, ожешковских мест, как я, в разное время, видел его возле Мостов, в Лунной, в Княжеводцах...

Кстати, в книге нашей надо сказать слово и об Ожешко. Они с Васильком и лежат ведь недалеко друг от друга...


***

Когда отрываю зачем-нибудь листок перекидного календаря, невольно думаю о днях, которые прожиты. Календарь — будет новый...

Вспомнилось и молодое ощущение, о нем у меня и стихотворение было — оптимистическое («Ах, дай мне жить, жить бесконечно!..»), больше других моих стихов понравившееся трезвому любителю Богдановича Даниле, стихотворение, которое я и сам в своем горьком сентябре 1936 года считал «началом моего литературного творчества».

Теперь уже таких далеких ожиданий нет, однако же и надеяться, загадывать — не перестанем.


***

Тень Пилсудского напомнила мне об одном из тех, кто начинал сознательную жизнь с кровавой службы «под его знаменами»,— о Броневском. Какие у него бывали после воспоминания, когда он на всю глубину увидел, что это было — не то? Не потому ли и плакав он в Новогрудке, слушая польский гимн в исполнение белорусских ребят?..

Патриотизм и общечеловеческое, интернациональное! Для «философа» это значительно легче — издалека водить пальцем по бумаге. А как тому, у кого только одна жизнь, которая именно теперь и решается? Как тем американским парням, которых гонят во Вьетнам?

Мысли о Броневском начались с одной: грехи исторические — спишет ли их история?..


***

Каждый из нас одно и то же читает в какой-то мере по-своему: в зависимости от своей способности представлять с чужих слов и в зависимости от общей подготовки, опыта, знания, жизни. Ибо и природу, и людей, читая, обычно сравнивают невольно с виденным, известным.

Подумал об этом, перейдя от нефтяников Каспия к рыбакам Эстонии.

Какая точность скупого мазка у этой веселой эстонки Лили Промет, сколько воздуха и глубоко затаенной любви к родному и справедливому. Со сдержанным юмором, без всякой сентиментальности. А сквозь почти мужскую иронию временами, скупо и кстати, просвечивает женская нежность. Осторожная, наготове с иронией — средством самообороны, которое, возможно, потребуется.


***

Как досадно, что и я, по примеру шовинистов, мог иногда смотреть... сверху на литературу других, недавно отсталых, народов — просто не зная ее.


***

Вчера был день Швейцера и Чюрлёниса.

У Чюрлёниса — два его деревянных домика, маленькая комната-мастерская, с мольбертом и палитрой, где я снова невольно прицеливался к столику возле окна, почти совсем над землей,— как бы здесь работалось. И была его музыка, под которую мы тихо сидели...

Швейцер помог мне разобраться в том, до какой степени мы должны открываться друзьям.

«Знать друг друга не значит знать о друге все; это значит относиться друг к другу с симпатией и доверием, верить друг другу.

Существенно лишь стремление зажечь в себе внутренний свет... когда в людях зажжется этот свет, он будет виден. Только тогда мы узнаем друг друга, идя в темноте, и не к чему будет шарить рукой по чужому лицу или вторгаться в чужое сердце».


***

Я старомоден в своем творчестве и стою в стороне от тех, кому, возможно, мог бы быть полезным. Молодежи.


***

Думаю иногда, как бы это с пользой высмеять кредо некоторых наших «молодых» — любым способом стремиться «дойти до читателя» — не думая, прежде всего, о том, что через такие любые способы к читателю, в конце концов, можно дойти с опустошенной душой, растратив даже то незначительное, что в ней было при вступлении в литературу.


***

Как-то сразу после войны, дома, в Загорье, взял я велосипед и поехал в дальнюю деревню, к другу, с которым давно не виделся. Нашел его в поле, на севе. Думал, что поговорим, а он, минут через пять: «Извини, брат, сеять надо». И я поехал обратно домой, как несолоно хлебавши.

А мне сев перебивали кто хотел, когда и как хотел,— приходами, звонками, вызовами... Только недавно начал кое-как отвоевывать рабочие утра от разных неожиданным помех. Да не всегда удается это и посейчас.

Недавно в Киеве, когда был на совещании, хотел утром пройтись с N. над Днепром, поговорить, сказал ему об этом желании накануне вечером, а он не постеснялся ответить, что хочет походить один, что это ему — надо.

И мне надо сеять, и мне нужна тишина для творческих раздумий, и не стоит бояться отстаивать ее.


***

Листая том «Литературной энциклопедии», наткнулся на Гашека, и — захотелось заглянуть в «Швейка»: так, как иногда вдруг захочется, сильно захочется чего-то вкусного. Взялся перечитывать (страдания симулянтов), начал хохотать давно желанным хохотом и вдруг почувствовал, понял, что хохочу я — как Миша, его смехом... Он во мне еще и такой?..

А «Швейка» читать с одинаковым смаком долго, как и смеяться долго,— нельзя.


***

Зависимость одного писателя от другого, от его предшественника, литературоведу легко «устанавливать» за письменным столом,— сокращаются расстояние, время, то, что разделяло объекты исследования; издали не так замечается, что тот или иной объект другого объекта и вообще не знал... Важно по датам сравнить, кто из них первым сказал свое «э!». А для удобства можно кое-что и обойти, оставить за пределами ученого внимания. Очередной исследователь найдет этот топор под лавкой — явится еще одна научная работа...


***

Написал Владиславу Титову — за рассказ в «Юности», за радость, что он — не только несчастный и мужественный человек, но, как видно из этого рассказа, и по-настоящему талантливый литератор.

Написал Бакланову — за рецензию на «Хатынскую повесть» Адамовича, хотя и не очень согласен с тем, что касается документальных записей (о «публицистичности» он сказал правильно).

От Шушкевича — сборник ого воспоминаний. Хорошо о Хадыке, которого, к стыду своему, знаю мало, и о Громыко.

Даже к блокнот полез: не записал ли я в сентябре 1967 года то, как мы, группа товарищей, навестили старика в Химках и от посещения того было радостно на душе.


***

Устал, написав за декабрь, подготовив семь «кусков» (новеллы это или очерки?) для нашей книги, и сегодня почувствовал, что надо в этой работе сделать перерыв. Потому что нельзя же делать кое-как, потому что главное здесь — в подаче материала, в том, как найти наилучший поворот и наиточнейшие, наикратчайшие слова.


***

В польской газете остроумный рисунок: собака в мягком кресле, с телефонной трубкой у отвислого уха, и говорит тому невидимому, кому позвонила: «А вот и не догадаешься, кто звонит!»

Позвал сына, вместе посмеялись: «Если бы это наш Жуль так позвонил Данусе?..» Можно сказать: и зачем так поэтично детиниться, особенно деду? И можно отвеять: а как же это в сказках да в мультфильмах? Почему всем нам такое нравится?..