Свои страницы. К творческой автобиографии — страница 19 из 30

Вспомнил, читая это, как мне когда-то, уже так давно, понравилось у Доленги-Мостовича: «Надо быть кем-то, пусть небольшим, но нужным». Что ж, радоваться за себя, что и в самом начале пути думал не о славе, а о главном? А так ли это? Тогда я был, возможно, искреннее чем теперь?..

Что же это — депрессия, если я почти все загоняю в записи, в то время когда это должно быть не главным? Непроизвольность этих записей я разрушаю и тем, что часть из них печатаю,— в чем, впрочем, пока что не раскаиваюсь.

Два низкорослых толстых немца, члены нашей советско-польско-немецкой группы, курят на палубе, спрятавшись от своих, тоже немолодых уже, фрау, от их забот о здоровье мужей. Стоим втроем на корме. Светит последнее солнце, тихо колышется вода.

— Herrlich! — говорит один. А второй расшифровывает эту радость:

— Они, фашисты, хотели нас, коммунистов, уничтожить, а мы вот стоим, сигары покуриваем, любуемся такой красотой!..

Хорошие люди. А внешне как будто забавные.

Длинноволосое, простое обаяние финских девчат в джинсах и парней — тоже просто, нарочно помято одетых, с длинноволосьем чуть ли не калеваловским. Квартет, который дважды участвовал в берлинском фестивале политической песни, а теперь едет в Чили. Песня про Наталью, украинку, что в дни войны вместе с финнами сидела в финской тюрьме. Песня карельская, под музыку Сибелиуса. Песня на слова Евтушенко. Передавая ее содержание, переводчик запутался и сократился: «В общем — радость работать». Радость — хорошо знакомая и этому народу. Чужое слово с музыкой слышится лучше. Немецкую песню по-фински вместе с квартетом поет и зал. Хлопая руками. И в этом чудесном содоме шмелем гудит аккомпаниатор на пианино. Музыка финна Ояра на слова Хо Ши Мина «Хорошая погода». Птичья непосредственность песни. А непосредственность певцов — как у тех гамбургских молодых коммунистов.


***

«Я не хожу в никакую кирху, но я очень люблю сделать человеку что-нибудь хорошее. Мне это приятно. Но не будем философии, а лучше говорить шутки».

Так наша гид, пожилая веселая финка, ответила на праздный вопрос, какого она вероисповедания. Слабое знание языка не помешало ей сказать о главном.


***

Кое-где начинаю понимать абстрактное искусство. Не только как прикладное, но временами и как музыку красок и форм. Что-то от детского видения мира.


***

У простых людей, как у детей, в неправильности языка иногда проблескивает глубокий смысл.

Наша Дануся путает значение слов «уже» и «еще»: «Ты под стол не полезешь, и гавкать не будешь, потому что ты еще, дед, большой». Не дорос до компании.

В ленинградском доме Комитета защиты мира старушка-гардеробщица, у которой я спросил, как найти мне товарища N.: «Идите на второй этаж, в комитет мира и защиты». Государственный взгляд на вещи.


***

В мокрых после дождя яровых — мокрый памятничек в ржавой ограде. Шестьдесят пять женщин и детей, расстрелянных в силосной яме, и два солдата, похороненных здесь позже, в дни освобождения. А надпись на памятничке: «Вечная слава воинам-героям...» И только.


***

Деду за девяносто. Глухой, немощный. Присказка по разным поводам и кстати, и некстати: «Ну, добра». «Хату свалили, людей побили. Ну, добра...» Спокойным, эпическим голосом рассказывает: «Один дурень был тут у нас старшинёю калгаса. Ну, добра...» И надо сдерживаться, чтобы не тыкнуть смехом, которого у нас все эти дни так мало...

***

Вспомнил N.,. молодого писателя, военного сироту который видел в детстве, как женщины пахали на себе, сам голодал страшно, а вот написал об этом трошки — и такое же робкое трошки! — и... запил в столице, в роскоши... даже не ресторанов, а ларьков. Грустно...


***

Читал двухтомник Горецкого, начав с записей «На империалистической войне». Обронил тогда в блокноте; «Горецкий — вкус правдивости». Говорил потом с N., что он, Горецкий, сильнее Чорного, шире, глубже, больше «европеец», общечеловеческий, оставаясь — вместе с тем — очень нашим.

Купил три комплекта, послал Неуважному и Жидлицкому, а потом Гаврила Иванович Горецкий прислал двухтомник с автографом, приятно удивив этим подарком, и я стал думать, кому же хорбшему подарить свой...

Какой роман можно было бы написать о братьях Горецких! Писатель и ученый. Две судьбы, многотрудные и прекрасные.

...К записи этой пришел от мысли — есть ли у меня где-нибудь о том, что мне рассказывала старенькая жена географа С. Как в 1917 году она услыхала от своего жениха на свидании, что умер Максим Богданович, и как они пошли, заказали да отстояли вдвоем панихиду по нему... Тоже тема! Если кто сумеет дать надлежащую концентрацию всего, что здесь нужно, чтобы вещь получилась настоящей.


***

Парандовский, «Алхимия слова».

Пушкину значительно легче было освоить античную и западноевропейскую классику, а нам это — труднее, ибо после Пушкина создана колоссальная литература, которую надо знать, чтобы считать себя образованным литератором. А нам же приходится еще и жевать, и глотать столько «необходимой» непотребщины... И все же надо знать много, как можно больше. И завидно, что другие, как Парандовский, знают. И смешно, и грустно, как некоторые наши кандидаты, доктора да академики надуваются, считая, что они уже знают все.


***

Пристойненькие воспоминания N. о Твардовском, где он лепит его «по образу своему и подобию», обходя все «теневое». Благо, что в богатой натуре можно легко надергать и одного лебединого пуха...


***

Созвездие близких у меня небольшое, однако оно есть. А некоторых звезд и звездочек я не знаю,— читателей. Только время от времени кто-нибудь из них «выдаст» свои чувства к моему слову, письмом или через кого-нибудь третьего.


***

В лирической прозе, особенно в записях, кроме всех прочих, положительных и отрицательных качеств, есть еще одно, едва ли не главное,— ты сам, твоя личность.

А этого как раз тебе самому и не видно — со стороны, а не изнутри. И судить не тебе.


***

И все-таки в своих миниатюрах я чувствую себя в наибольшей мере самим собою. И вот жду книги с ними, собранными и просеянными, жду как чего-то нового, самого важного из всего, что я делал и делаю. Какое-то даже необъяснимое чувство к этим записям, которое по-своему говорит мне, что я еще что-то хорошее буду делать, что о таком именно я и мечтал с самого своего начала.


***

Читаю «Лев Толстой о войне и милитаризме» С. Чубакова, и все время в подтексте книги — автор, который, наверно, не случайно взял именно такую тему. Витебский паренек военной поры, один из сотен и тысяч белорусских пареньков, которые гибли или маялись в болотах и лесах, скрываясь от гитлеровских карателей. Многих каратели находили, расстреливали и сжигали, а этого — случайно — не нашли.


***

На время войны народы умолкали — каждый умолкал для человечества. И только потом, когда утихала буря, писатели того или другого народа рассказывали всем народам, что за тучей ненависти и горя — живут, жили тоже ведь люди.

Подумал об этом, читая «Стон горы» Кавабаты.


***

Порвал свои черновики для нашей книги и думал о щепках,— наконец убранных из-под готового сруба. Приятное чувство, и повторяется оно время от времени вот уже два дня, докучая, чтоб записал.


***

От начала до конца будем оглядываться, удивляться, интересоваться, восхищаться, недоумевать — кто ты? где ты? что ты? — и ничего окончательно не узнаем.


***

После 1931-го и, кажется, 1933-го перечитываю «Дон Кихота». Первый раз читал его по-польски, когда Миша приехал из Новогрудка на зимние каникулы (чудесное воспоминание!..) и привез несколько небольших томиков с потешными иллюстрациями. Тогда я, с помощью Миши, выбирал только смешные места. Второй раз читал эту книгу по-русски, но чтения того почему-то не помню.

Читая теперь, часто ловлю себя на мысли, что скучно и растянуто. Однако поражает культура слова того времени — самого начала XVII столетия. И проглядывает уже не смешное в этом общечеловеческом образе.

Дочитаю, как Манна, как Голсуорси когда-то дочитывал.


***

Как же часто мне вспоминается лермонтовское: «А между тем из них едва ли есть один, тяжелой пыткой не измятый...» Невольно, как-то механически вспоминается, когда усталый ложишься или от горьких мыслей переходишь к еще более горьким... Словом, на неких поворотах. А то и просто так.

Когда-то, в 1935-м или в 1936-м, я послал свои стихи Даниле и теперь понимаю, сколько доставил ему этим хлопот. А у него, интеллигентного парня, хватило такта. Наверно, делая печь или плиту, обдумывал, что же мне написать в ответ. И написал, что любит стихи Богдановича, переписал мне своим твердым почерком «Ведай, брат малады», «Рушымся, брацці, хутчэй!», а также посоветовал перечитать Лермонтова «Не верь себе»...

Пожалуй, ни одно стихотворение Михаила Юрьевича не производило на меня такого тяжелого впечатления... Разве что «И скучно и грустно», по-настоящему открытое в трактате Толстого «О жизни», который я читал, кажется, осенью 1933 года.

Приятно, что ту пробу «самоопровержения» я выдержал, ибо уже вскоре после этого написал «Как маленький», а потом, в том же году, начал «Марылю».


***

«Награжденных на войне гораздо меньше, чем погибших».

«Справедливой мести вообще не существует».

«За все взятки, которые вымогает жена судьи, в день Страшного суда ответит ее муж».

«Пусть слезы бедняка вызовут в тебе, при одинаково сильном чувстве справедливости, больше сострадания, чем жалобы богача».

«Если тебе когда-нибудь случится разбирать тяжбу недруга твоего, то гони от себя всякую мысль о причиненной тебе обиде и думай лишь о том, на чьей стороне правда».

Если первые три выдержки записал будто так себе, то в «наставлениях» Дон Кихота Санчо Пансе — мудрость вечная, пригодная, живая и теперь. Удивительно — более трех с половиной столетий тому назад была уже такая литература.