Свои страницы. К творческой автобиографии — страница 21 из 30

В результате таких подчисток и получается скучища некоторых мемуаров.


***

«Петрарка» Парандовского.

Вкус эрудиции и таланта, а если о самом Петрарке — счастье общения с еще одной великой душой.

Настоящее чудо настоящей литературы — через шестьсот лет, из Италии к нам, и так умно, так волнующе!

Читая Людвига о Гете, думаю время от времени, не надоел ли я своему (даже своему) читателю бесконечными исповедями? Вместо жизни — даю самого себя, временами такое, что, может, и не ново, и никому не нужно.

А заодно — запишу и о том, что этими днями тепло думалось о своем давнем, о «курортных» записях «Ахали-Гагра». Как о своем настоящем думал, записанном почти совсем для самого себя, почти совсем между прочим.

После Лорки, Петрарки, Гете — Неруда, о нем и он сам.. Большее открытие. А меньшее — вертолет над побережьем, который, оказывается, — не просто так себе стрекочет. Газетная заметка под рубрикой «Происшествия» рассказала, что из него, если надо, если где начнется в лесу пожар, могут выпрыгнуть с парашютами молодцы-пожарники и накрыть его...

Читаю «Оды простым вещам». Ох, каким же не простым! Если смотреть на них зрячими глазами.

Хочется мне,

Чтобы меня окликали

С одной звезды —

Коровьим мычаньем...

И здесь он, мой красный вертолет, снова вот летит, трудолюбиво стрекоча над жаркой Ялтой, много в которой, ниже нашей лоджии, кипарисов и березок. И я уже смотрю на него со знанием дела, представляю тех, кто каждую минуту готов тушить, спасать, совсем просто спустившись на землю из давно не божеского неба...

Поэзия вещей обыкновенных.


***

Как много недовиденного, недослышанного, недоиспытанного, недоделанного!.. Вчера над тихим морем стояла полная луна («Луна... над Белой Церковью сияет...»), бежала в бесконечность широкая лунная дорожка, а я там не был, ни на берегу, ни на катере,— только смотрел с балкона, из-за стройных грустных кипарисов... Сегодня мы будем на Ай-Петри,— в полдень, в жару, автобусным гуртом, а не так, как нам в сорок восьмом году хвалился бывший директор этого дома: «С Малышкиным когда-то солнце там встречали...» И сам я тогда, в первый мой приезд, купался здесь и раненько, и днем, и ночью.

И на глиссере ходил почти в открытое море, где мы ныряли с борта...

Была и будет она — такая недостаточность, такой недобор? Надо было бы и плавать хорошо, и писать больше, и быть всегда на должном уровне последовательности... Много, много чего надо было бы!..


***

Мордовский литератор, писатель маленького народа, еще одного островка на языковой карте СССР. И как-то жалко его становится за то, что он неизвестен, и уважать его хочется...

Пожилой хромой нелитератор спрашивает у тоже хромого, даже на ту же самую ногу, поэта, который с Кавказа:

— Кто же там у вас из известных живет?

Это — чтобы разобраться, откуда этот поэт, из какой республики, из какой литературы.

— Энэн у нас.

— Ага!..

И даже, наверно, в голову не придет тому великому читателю, что не Энэну от такого вопроса может стать и больно.


***

Довольно часто с тревогой ловлю себя на том, что мало в моих вещах столь нужной недосказанности.


***

Где-то в жлобинском Приднепровье.

Через окно темного купе смотрю на восток. Темно-лиловые пятна туч. Утренняя звезда. Постепенно пунцовеет заря. Земля, зелень — в терпкой сырости, в темной мглистой серости рассвета.

Этой порой просыпался в копне чужого сена Лупсяков...

Мост над разлившимся Днепром. Искорка бакена. Снова он — Микола...

Вчера, глядя на солдатские теплушки, думал: как много тяжелого я не пережил, в сравнении с моими ровесниками. Теперь это видится через него, Миколу...


***

Читаю об Элизе Ожешко.

Говоря о положительном, что было у аристократов, некоторые из польских исследователей весьма старательно избегают даже намеков, кажется, даже подтекста, что этим положительным — образованностью, культурностью, интеллигентностью — свободно могли бы отличаться и те, за чей счет они, аристократы, жили и процветали.


***

Снова об Ожешко.

И она мне свидетельствует, как царизм душил все польское. Только намеками говоря кое-где (а может, здесь и автор книги виноват) и о других угнетенных.

А читая с самого утра, на свежую голову (работа?), вспоминаю свое. Как мы читали с Мишей письмо Рубакина некоему хлопцу с Волыни. Фамилия его, кажется, Брыч. Даже Булгаков в 1952 году спутал меня в Ясной Поляне с тем Брычем. Рубакин послал тому хлопцу книги Короленко, и они были конфискованы полицией. «Неужели польская полиция народ настолько невежественный и не знает, что Короленко сам полуполяк?.. На днях буду видеться с Яном Пилсудским и скажу ему, до чего дошла его отчизна...»

Мы после тоже писали Рубакину, но ни книг, ни ответа не дождались...

Пани Элиза просила разрешения на литературный вечер у губернатора. А мы просили (я просил) разрешение на спектакли только у поветового референта безопасности. Однако — как похоже все это...

...Встреча Семполовской с Богушевичем. Знают ли о ней наши полонисты? А это также страница из жизни Богушевича, из истории наших народов, с русским и украинским включительно, страница, которая, бог знает, будет ли когда написана.

Это, наверно, более полезно, если уж не более справедливо — обвинять самих себя. В слабости, неопределенности, в отсутствии национального самосознания. Современного, прогрессивного, в границах нашей советской Родины, нашего строя.


***

Письма сына Горецкого, над которыми наплакался.

И образ отца — с такою подсветкой, и образ самого этого святого юноши, и то, на что Твардовский так точно намекнул своим «а все же, все же, все же...».

Расшифровать страшную цифру — двадцать миллионов — свыше человеческих сил, к этому можно лишь прикоснуться, поняв такого вот Леню хоть немного, благодаря тому, что сам он помог себя увидеть. Правда, помог — в соединении с образами двух выдающихся людей, отца и дяди... Еще раз — что за семья!..


***

Ожешко, «Меир Езофович».

С трудом преодолев вступление, затем прочитал почти залпом. Утомленный этим читательским напряжением, делаю такую «несерьезную» запись:

Книга благородная, романтичная, но... У бедной героини есть коза, почти как ангелок беленькая, коза доится, значит, у нее был козленок, у нее запросто может быть и другой, для этого есть в местечке козлы. Однако герой, красивый телом и душой юноша из богатой семьи, в порыве чистой влюбленности, обещает героине купить козленка, а поскольку ружье должно стрелять — в конце книги этот козленок, купленный, появляется.

Бедная пани Элиза. Такая прозаичная мелочь сама лезет в мою голову, подбивает по-крестьянски засмеяться...


***

Парень захотел идти в партизаны и по наивности, вполне понятной, сказал об этом отцу. А отец испугался, заявил «куда следует», думая, что сопляка попугают и — все. А сына — повесили. Тогда «вершители народной справедливости», автор этих «художественных воспоминаний» и еще один, пошли убить отца...

Три человека, умные, бывшие участники войны, когда я рассказал им этот эпизод из прочитанной рукописи, сразу же — каждый отдельно, в разное время — сказали: «Отец и так наказан!..»

Дальше. В деревню ту как раз явились немцы и полицаи, и двое «народных мстителей» поспешили сделать свое дело так, что в хату тому отцу кинули гранату. Кто там был, в той хате, кроме отца,— это уже остается в подтексте...

А немного выше идут авторские сопли насчет необыкновенных очей жены, любви к их доченьке и чудесной ночи в стогу... Литература, боже мой!.. И апломб, как у маршала...

К этим качествам у автора — еще и дикая смесь документального с «художественным», от которой хочется завыть.


***

Ахнул, услышав о смерти Шукшина.

Почти сразу же вспомнил, а потом снова и снова вспоминал его из фильма «Калина красная». Там, где он идет на смерть... нет, перед этим,— как он покорно, до боли покорно идет впереди тех, кто ведет его избивать: бывший муж его любимой со своими дружками.

Как Мишу вспоминал,— идет он в старом, великоватом для него моем пальто,— воспоминание живое, сразу после похорон, воспоминание, от которого я тогда, наконец, по-настоящему заплакал...


***

Магнитом памяти вытягиваю из многолетних записей мелочи, нужные для «Веселого землячества».


***

Лезет и лезет в голову дурная мысль о том, что никто из нас, пяти братьев, не дожил до шестидесяти... Это они, четверо, уже не дожили, очередь за мной. И сегодня проснулся с такой мыслью. Записываю — чтобы отогнать ее, чтобы не накаркать, или — еще хуже, чтобы потом кто-нибудь поверил в мое предчувствие.

Даже в «Веселом землячестве» вчера тянуло к тому, чем каждый из тех весельчаков кончал, и это грустно сбивало меня с замысла.


***

Редактору: «Я не думаю фильтроваться через ваш интеллект». А все же приходится. И то возмущение — так и осталось во мне.


***

Хорошо иметь дома что-то очень свое и быть далеко в людях скромным,— иметь, скажем, клинику, в которой ты хороший хирург, каскад электростанций, построенных по твоему проекту, кукурузное поле, на котором теперь буйно растет тобою ухоженная кукуруза, полочку книжек, тобою написанных...

Такие мы в нашей дружной испанской группе.


***

От моря, спокойно-холодного, тяжело идем по песку и по гальке, немного за всеми, словно устали больше всех. Я пошутил: может, поднести ее, такую маленькую, тихую армяночку, и она впервые взяла меня под руку. И рассказала, что когда рождается молодик, по их народному поверью надо посмотреть в лицо доброму человеку, чтобы целый месяц быть потом счастливым. И вот она — учительница родной литературы, мать взрослой дочери, хотя и сама сначала кажется все еще молодой,— она без кокетства сказала, что теперь, как только увидела здесь, над испанским краем Средиземного моря, этот светлый, общечеловеческий серпок — подумала обо мне. И я поцеловал ее маленькую теплую руку.