Свои страницы. К творческой автобиографии — страница 22 из 30

Смущенная благодарность, пожелание счастья.

Тем более что молодости нам отпущено так немного, как там ни «молода душа», от чего временами можно быть гадким самому себе и смешным для других.


***

Молодые венгры из их представительства приехали сюда, в Сагунту, из Мадрида, встретить Наташу Залка, чтобы завтра, в Валенсии, пойти с нею на могилу ее знаменитого отца. Один из них, красавец Андраш,— внук и сын интербригадовцев. Вот где семейная гордость!..

...Валенсия. Красные гвоздики на могиле Лукача. Наталья Матвеевна, наша веселая, дружелюбная Наташа, сегодня в трауре. Нас не хотят с нею пускать. С помощью венгров добиваемся: она — дочь, а мы ее друзья. Ориентир — могила Бласко Ибаньеса. Лукач вмурован в стену наискосок от него, правее и ниже. Даже мусор пришлось вымести из ниши, чтобы положить цветы. Никакой эпитафии, ни имени, ни даты...

Придет время и для этого.


***

Дорога Гренада — Севилья.

Роскошная долина. Люди. Солнце. И вспоминается: «Гренадская волость в Испании есть...» Осенний дым, жгут бурьян. Сьерра-Невада — голые, серо-кирпичные горы. Рощицы тонких тополей. Сады. Сухой кукурузник. Капуста.

И где-то здесь кусты, где была страшная, человеческая смерть Гарсиа Лорки...

Не только Светлов,— вспомнились и вспоминаются строки Тавлая:

Толькі ты, старая матуля,

I не бачачы, век любі...

И Пиренеи вспоминаются. Под нами и ниже, под белыми, редкими облаками. Тоже в связи с поэмой «Товарищ»:

Ён ляжыць на нары халоднай,

малады — як ніколі раней.

Яго сэрцу ў вятрах паходняй

з пірэнейскіх скал палымнець...


***

Пашня, пашня... Такая же, как и у нас, такая, какую обхаживал когда-то и я. Ближайший, более низкий, горный хребет испещрен оливковыми деревьями.

Облака... И все мы — грузин, армянин, литовец, белорус — вспоминаем вслух, как в детстве любили распознавать в облаках разные рожи...

Дороже всего — чувство общности. Очень современное.

С отбраковкой груза традиций, которые мешают этому единству.


***

Толедо.

Собор Гонсалес. Ценности, замороженные в металле и камне. Сумрак, тишина. И семьсот пятьдесят окон-витражей... Лепка, резьба по черному дубу. «Санкта Мария Бланка» — «единственная в Испании мадонна, которая улыбается». Ошеломляет величественный алтарь.

Глядя на такое богатство, нетрудно представить, как они нас, «безбожников», ненавидят. А сколько же за это пролито пота и крови в колониях и дома!..

Музей собора. Сосуществование гениев — Эль Греко, Тициан, Ван-Дейк, Караваджо...

Богатая туристка с персональным гидом. Норковая накидка. Косметические усилия сохранить хотя бы средний возраст. От такой красы и злого взгляда с улыбочкой даже зябко стало.


***

Ночной Мадрид из дипломатической машины того самого Андраша. Сервантес со своими Дон Кихотом и Санчо Пансой. Остатки древнего Асуана — колонны на площади, с подсветкой. Французский мост, где в тридцать шестом были жестокие бои.

Наташа, Наталья Матвеевна: «Здесь погибло много венгров». Свое...

Ресторанчик с множеством в меру пьяных. Под потолком висят связки чеснока, кувшины, светятся глаза свиной головы...


***

Прадо.

Нельзя читать сразу всю библиотеку.

Гойя, Веласкес, Эль Греко... У первого — особенно «Расстрел» и «Паника». Возвращался, чтобы еще раз посмотреть. У третьего — головы Христа...

И вспоминалась дорога. После Толедо, где природа, как в неожиданном экстазе, нагородила скал, обрывов, глубоких долин, пошла равнина, прямо как на Гомельщине.


***

Дорога Лиссабон — Каимбра.

Может, это и хорошо, что записи свои я всегда делал и делаю, не принуждая себя, а только по желанию. Почти всегда, если говорить осторожно. Потому и не все, что видел, мог сделать в записях интересным для читателя.

Леса и деревни — чего не видели в Испании. Виноградники (в красной долине — дымок), оливковые, пробковые деревья, эвкалипты, пинии. Белые домики под красной черепицей.

В Лиссабоне, возле акведука, трущобы не захотелось снимать — из уважения к этой стране. Может, мы сблизимся литературами? Вчера, на встрече в только что созданном обществе Португалия — СССР, я сказал шутя, что и их, как и нас, белорусов, десять миллионов, и столицы наши по миллиону...

Камоэнс, который умер в ужасной нищете, теперь — в ужасной роскоши.

Солнце, солнце!.. Белые ветряки с полотняными крыльями, как у нас на косах, бывало. Размах долин! (Так и хочется — с восклицательным знаком.) Как в Молдавии, только что горы там пониже и еще зеленее. Можно понять бога, который, сотворив такое, сказал свое «хорошо»!..

Колодец с журавлем. До этого всем и всюду нетрудно было додуматься. А над песчаным откосом — вереск.


***

Дорога Порту — Лиссабон, по взморью.

После просторов — лесной интим, почти белорусский, с соснами, вереском, папоротником. Навоз вывозят, в кучах он лежит, и это делает здешнее более близким. Как виноградники возле сосен, картошка рядом с бананами. Ослы, волы, коровы — все это везет. На головах носят все, как в Индии...

Записанные по памяти латиницей лозунги: «Мортэ ао фашизмо!», «Фашизмо нао пассара!», «Вива о социализме! » — я показал на привале хозяину туристической фирмы, которая обслуживает нас, и он, энергичный, веселый Альбино, мало что поправил в моем написании.


***

Записи эти у меня счастливо перемежаются с набросками того, что будет, возможно, веселой повестью. Только верить себе, делать — для самого себя!


***

В который уже раз, читая корректуры своего романа, останавливаюсь на имени и фамилии Зиселе Бом. Фамилия и связанное с нею имя тепло волнуют меня. Они придуманы, а за ними стоит действительный паренек, еврей из Клецка, «Игнат», что стриг-брил в плену и меня, паренек, которого я часто вспоминаю, фото которого, наверно, стоило бы показать кому-нибудь в его городке.


***

Новодевичье кладбище. Ветераны. Те, что ими становятся. И новый — как свежая рана — Шукшин.

Еще приплющенная к земле, не поднятая над нею памятником могила... молодого Твардовского, который давно уже — хочется думать — знал, что он работает для вечности, а теперь это, все яснее и яснее, становится понятным и для других... А может, так сказать: стало вечностью, приобрело свое настоящее, полноценное звучание то, что тогда, когда оно появлялось в печати, таким в полной мере не казалось.

«Часовенка» Чехова, что, слава богу, не заменена, как у Гоголя...

Потом — в академии — Рерих-отец. Поэзия простора, вечности.

Святослав был раньше, в Третьяковке, перед поездкой на кладбище. Поймал себя на том, что впечатления такого, как в Индии, адесь на меня картины Рериха-сына не произвели. Только Неру остановил по-прежнему. Временами более ярко, однако всюду, во всем менее глубоко, чем у отца. И хорошо, и трудно быть сыном при таком отце, соревноваться с ним...


***

Некий взгляд на всю свою жизнь, жизнь личности, человека, который пришел и уйдет, откуда-то и куда-то, к — безгранично-космическое недоумение: неужели на этом все и кончится?..

Бремя того, что остается только твоим, до боли ясный взгляд на самого себя со стороны, неудовлетворенность собой вообще и последней работой в частности. Неужели все это — «в порядке вещей», нормально?

Надо проклевываться вперед, а то, что остается сзади, что уже сделано — не помогает. Как будто ничего хорошего и не было... Хоть ты бери да спрашивай: «А что ты думаешь обо мне? Только начистоту!» Спросить у друга, у сына, у дочери...


***

Книжный магазин. Грустно от множества маленьких стихотворных сборничков, в которых ту поэзию надо еще искать да искать...


1975


Писал, писал — заболела рука. Положил ручку, распрямился в кресле перед роскошным столом и большим, чистым окном, за которым вершины сосен и башня бывшей кирхи, и сначала только подумал:

Как это хорошо, что я не поехал никуда, ни в Москву, ни в Лодзь, ни в Киев, а прислушался к своему главному и вот — пишу. Как никогда еще, кажется, не писал. Так много, неутомимо, радостно и тревожно...

Подумал просто так, от полноты души, а потом и спросил сам у себя: а почему такое не записать?..


***

Читая пятистрочья Исикавы, думал, что миниатюры мне надо писать. Только потом уже, готовя их к печати, делать строгий отбор. Вот у японца они и через толщу двух, таких разных, языков — доходят.


***

Чего давно не было — за два месяца написал повесть. Видно, закончена, ибо как только тот, третий, вариант (для машинистки) лег в папку, мне — вот уже четвертый день — не хочется его трогать.

С разгона, по инерции набросал два маленьких рассказа, из давних еще замыслов. Сегодня добавил, встав снова в шесть, еще один, начал нервно тискать четвертый и пятый и... бросил. Считаю их «строгими», эти рассказы, хочу делать их сдержанно, не ждать больше соответствующего «вдохновения». Однако же и такое бывало у меня, что с ходу не брал на хорошем уровне, за удачным шло не очень.


***

Как хорошо чужое талантливое помогает думать о своем. Это прекрасно — такая связь между теми, кто делает литературу, которая должна сближать людей, в данном случае — людей разных национальностей. Так я читаю современные английские новеллы, время от времени отрываясь от своего.


***

Такой чудесный день одиночества с первым инеем и снегом за окном был у меня — как ни удивительно — в начале 1941 года, когда я захворал на арбайтскоманде. Хлопцев погнали на работу, а я сидел возле низенького, над самым снегом, зарешеченного окна баварской корчмы-гостиницы для лыжников, в подвале которой ночевала наша команда военнопленных, чистившая там на дорогах снег. Красота за решетками и одиночество, с волнующим предчувствием будущего счастья — писать, вера в это будущее в тех условиях...

Я, кажется, записывал уже об этом, но вот вспомнилось и снова потянуло записать. Перед большим окном, через которое вижу вершины сосен в тумане и инее, над хорошей книгой да с чувством, что в ящике стола лежат и уже никуда не денутся новая повесть и наброски новых рассказов. Как хорошо, тепло на душе, тихо, поднявшись на свое настоящее место.