Свои страницы. К творческой автобиографии — страница 23 из 30


***

Может, я ничего и не сделал, но я всегда чувствовал, видел рубеж, за который мне не удалось или не дано ступить.


***

И до сих пор никто не заметил, что в моей «Гале» шапка, заброшенная на чердак, напоминает отцовское старое кресло в «Душечке»... А меня это коробит при каждом перечитывании своего рассказа.


***

Мое юношеское увлечение Толстым приучило меня к известной самостоятельности, к мысли не бояться быть «не таким, как все». Эта черта время от времени просыпается в моей натуре и дает силы быть самим собой, не очень бояться одиночества, обойденности, немилости.


***

Как странно, что и в старости, совсем уже на пороге, мы еще можем рассуждать о смерти оптимистично, будто уверенные, что... это еще не конец.


***

Мелочь какая. Годы, события... А тут — через целые десятилетия — возьми да вспомнись аист на нашем гумне: как он, стоя на одной ноге, коготком другой очень осторожно почесывал под глазом. Тонкая работа!..


***

Сверху, с высокого берега, глядя на заречные луга до самого леса на горизонте, на зеленый простор, где петляет Неман, притаилась прохлада кустов и высятся одиноко дубы,— вспомнил июль сорок четвертого года.

Тот ясный день, когда после всех волнений встречи с Советской Армией мы, не помню уже, сколько человек из нашей разведки, заехали вон туда, под Тихово, в ту зеленую бескрайность, расседлали и пустили коней, а сами заснули в теньке. Дома, в полной уже свободе и безопасности.

А луг тогда был в самом цвету, а подъем душевный очень высокий...

Прекрасное воспоминание.


***

«Повонзки» — народное, суровое memento mori. И — боже мой! — какая сложность, перепутанность судеб, стремлений, взглядов — то, что называется историей Польши.

Один выход — соприкасаться только тем, что нас объединяет, мудро не оскорбляя чувств, традиций друг друга.

Так у нас теперь с Бартельским, который, показывая мне эту народную святыню, во многом, если не во всем — по-дружески искренен.


***

Как хорошо было, приятно, когда услыхал, что по книгам моим чувствуется: это — не все, на что я способен. Я и сам чувствую это.

Только же и показывать, на что ты способен, надо не откладывая на завтра. А то не слишком ли я спокоен, не слишком ли много свободы даю сам себе?..


***

В доме Каспровича интересный разговор с кусто́шем — директором дома-музея Штайхом. На веранде, на перилах, окаймленных настурциями, под шум горной реки и, более тихий,— дождя по листве, за шатким столом, за которым сидел когда-то и он, Каспрович, еще мало известный мне поляк, связанный с такими людьми, как Ленин, Иван Франко и, через «пани Марусю», с Буниным.

Неприятно было поначалу, пока пан кусто́ш был занят экскурсантами,— неприятно от близости семейного «мавзолея», где лежит хозяин, двухэтажно, с женой, похороненный так вроде бы по личному желанию. А сделали это, как я позже узнал, друзья, и от этого дело меняется.

В Ящурувце, прижатый к еловым зарослям под горой, небольшой костел Виткевича — песня и вышивка в дереве, солнце витражей и вязь железа. Роскошная вилла «Под Едлями», на «командной» высоте, тоже построенная по проекту творца «закопанского стиля».

Еще раз поездка в Татшаньскую Буковину, где летом жил Матей. Хата его газды — хозяина — с ее простотой и наивностью (матка боская кормит Езусика титькой, а над кроватью вышивка на полотне: «Ja nie kocham chĺopców źadnych, ani brzydkich, ani ĺadnych» с деревенскими запахами кухни, где варят и себе, и скоту. Чарка в корчме «под следзика», и наше решение — поехать все-таки в Костелиско, к Нендзе-Кубинцу.

Газда в меховой вышитой жилетке, еще крепкий дедок с катарактой (видит немного одним глазом), руки трясутся. Крестьянин-поэт, совсем не оторванный от родной земли, от своих людей, от своей «гвары». «Землю попашет, попишет стихи?..» Только без иронии. Газда сказал, что читал Толстого в оригинале, а я сказал ему, что он живет той жизнью, о которой в старости мечтал для себя Лев Николаевич.

Пани Зося, дочь Кубинца, простая, душевная женщина, у которой я с особенным уважением поцеловал совсем не панскую руку, читала нам стихи отца. Те, что так хорошо, с огоньком, читал нам по памяти на каспровичевой веранде энтузиаст Подгалья Штайх,— стихотворение о родном языке, который он, поэт Кубинец, несет в ладонях по родной земле, как воду истомившемуся от жажды, как семена, из которых вырастет хлеб. Потом пани Зося, стоя возле неписьменного стола, вокруг которого мы сидели, читала стихотворение отца о родном Костелиско.

И, наконец, отрывок, где отец обращается к матери ее, своей старенькой подруге,— о жизни, прожитой вместе в невзгодах и дружбе. Она, пани Зося, так хорошо волновалась, а руки старика, за которым она стояла, так дрожали... Дочь и отец!..

Перед сном я прочитал в подаренном мне томе обращение к читателям, узнал, что у нас он был, о чем намекнул, не с войсками Пилсудского, как мне тогда подумалось, а принимал, как пишет, «скромное участие в Октябрьской революции», и от этого стал еще ближе.

И Танка мы вспомнили в той хате, как и он был там («с каким-то седым грузином»), как и фрагмент из «Яносика» перевел («а книгу не прислал»).

Та живая связь между народами — через людей, — за которую хочется, где только можно, хвататься, поддерживать ее, раздувать, как огонь из маленькой искры.

Половина шестого утра. Начинаю Кубинца.

...Свобода, а не слабость,— где рифма, а где ее и нет, в том самом стихотворении, а все равно — поэзия, настоящая.

...А что стало бы со мной, если бы и я не обгорожанился? Что я приобрел, а что утратил? Ибо сила только там и была, там и осталась, где я остался самим собой, так сказать, мужиком, человеком из народа. Кстати, таким я себя и чувствую, когда устаю: будто все приобретенное из книг и из жизни отваливается, обсыпается и остается тот, что на тяжелую, простую, грубую работу только и способен. На всю жизнь дилетант — всего понемногу, как ты, кажется, ни стараешься... Самим собой быть — главное.

Кубинец, как говорил вчера Матей, тянет за нескольким профессионалов. Таким мог бы стать наш Засим. Если бы стал. Это в нем, как ни мало было такого, любил Твардовский, любит Колесник.

... Скоро встретимся за утренним столом, и я скажу Матею: «Ты не представляешь, как и благодарен тебе за это знакомство!..» Очередное увлечение? Есть чем. Вижу, наконец, главный смысл моей поездки.

Пишу это, прочитав отрывок, который нам читала дочь старика, влюбленная в отца и мать, сама в этой любви талантливая. Жаль, что и в той хате, как и всюду, как всю жизнь, мы куда-то спешили. Хотя и неловко было оставаться дольше, глядя, как трясутся руки старика. А был же он крепкий, зубр не «кресо́вый», а «татша́ньский», что и по фигуре видно, и по стихам еще больше.

... В 1975-м читаю то, что он писал в 1936-м. Вспоминается, что говорил о Герцене Толстой: от того, что Россия, благодаря царизму, своевременно не ощутила на себе влияние Герцена, развитие ее затормозилось на сорок лет... Нендза-Кубинец не Герцен, но как хорошо было бы знать его, читать, увлекаться им в свое время. Ну, а теперь он что — утратил свое значение? Хорошо же мне с ним и теперь, сила его слова помогает и сегодня.

... Вот и пригодился он, простой закопанский стол в нашей с Андреем «гостевой» комнате. Крепкий слоистый стол, застланный деревенской домотканой скатертью, низкий и удобный стол, на который я сразу, как на что-то очень далекое, посмотрел, когда мы вошли сюда, в солнечную радость цветистых занавесок и овечий запах ярких шерстяных ковров.

... Сейчас исчеркаю всю книгу своим восхищением. Хоть ты бери да сам переводи, пока кто-нибудь лучший не соизволит.

За окном — плакучая верба, выше — красная черепица, еще выше — почти совсем темный Гевонт с приметным крестом, а потом — тучи, из которых, возле самой травы под вербою, шелестит дождик...

Счастливое ощущение земли.


***

Вчера немного Гданьска, потом удачно попали на концерт в костеле, где я рад был за сына и просто так, потому что я еще раз здесь, не впервые.

А под возвышенные звуки органов, после молитвы «Отче наш за мир между народами», вспоминал позавчерашнего зайца...

Тогда, на вечерней прогулке, мы присели на опушке леса, где стол и скамейки, смотрели на озеро, с которого доносились вскрики недавно виденных нами уток, смотрели на уютные огоньки кашубского городка, время от времени переговаривались, и вот вдруг тихо показался заяц. Бежал в капусту в долине, ближе к аккуратным домикам в самом конце длинной улицы...

И он мне вспомнился под звуки тех необыкновенных органов, и мир детской, сказочной поэзии по-своему хорошо слился в одно и с вечностью святыни, и с молитвой за мир между народами, и со всем главным. Приятно было подумать, что я уже прикоснулся к этой светлой сказочности: «Липа и кленик», а теперь подумалось и про «Еще раз первый снег»...

Благословенно имя Ганса Христиана Андерсена — всемирной и вечной любви детей!..


***

Над величественным Иссык-Кулем, на фоне бескрайней водной глади и снеговых вершин за нею, помнится белая роза на кусте. Одна.

И где же вспомнилось — в «Кашубской Швейцарии» через десять лет, солнечным днем на тихой опушке букового леса, возле озера.


***

В юности моей, с ее бесконечной работой, если не в поле, так в хлевах, в хате, выездами в большой мир, в люди были поездки на мельницу или в кузницу.

Помнится радость еще и такая: на почте получил «Беларускі летапіс», который мне присылали почему-то бесплатно, что поднимало меня в собственных глазах, и я читал его на возу, ожидая, когда настанет моя очередь молоть. И ситный хлеб еще покупал. Вкус нижней корочки, с мукой на губах... А как же тогда воспринималась поэзия, с какой неповторимой свежестью!..

В кузнице интересным, даже чем-то праздничным было приобщение к умельству, мастерству, хотя я и не умел как следует бить молотом. Иван Афанасьевич, отличный кузнец, который и в городе до революции бывал, вертел головой да приговаривал: «Здоров, Иванка, слава богу, как медведь!..» И не кончал покрепче, потому что и так видно было, как от моего удара молотом со всего размаха из рук мастера полетело зубило и чуть не полетели клещи.