Свои страницы. К творческой автобиографии — страница 25 из 30


***

Читаю «Росповідь про неспокій» Смолича, и хорошо вспоминается, как мы с ним встретились на съезде в июне и необыкновенно тепло, светло поговорили — будто предчувствуя... Глупости: не предчувствовали мы, что это у нас в последний раз, а просто ощутили потребность поздороваться, поговорить, почувствовать тепло души друг друга. И это важно. Поэтому и вспоминается хорошо.


***

На днях, думая о возможном окончании, почувствовал, что вот я и не жалею, что так и не стал... ну, скажем, Достоевским, о котором тогда, кстати, читал и который, еще раз кстати, умер на шестидесятом году.

А сейчас вот не могу вспомнить, было ли у меня когда-нибудь такое непомерное желание или только хотелось быть просто хорошим писателем.

Сколько в этом от души, сколько от усталости и сколько от самодовольства?..

А стол письменный видится, хоть он и очень далеко...


***

Впервые мне грустно. С самого утра. Где-то на краешке страха... Если и выплыву, так не совсем счастливо, надо уже будет нянчиться, опасаться до конца. Во всяком случае, что-то уже кончилось, а что-то начнется. Как эпилог. Лишь бы только тихо и без потери работоспособности. Все еще не верится, что надо оставить, распорядиться тему что оставляю. Может, это и хорошее чувство...


***

Были в моей жизни казарма, лагерь, больница (месяц летом 1945 года), теперь вот снова вынужденное пребывание с людьми, на долгое время теми самыми. Снова знакомства, узнавание — и такое вот изучение жизни.

С августа сорок пятого приятно помнятся впервые прочитанные «Том Сойер» и «Гекльберри Финн», и на больничной кровати, карандашом в блокноте написанный «Мой земляк»... Хуже всего то, что теперь не пишу. Хотя и меньше, чем тогда было, людей в палате, хотя есть и потребность писать.

Неужели желания меньше?

Ловил себя даже на том, что будто и безразличен был к возможному концу, а теперь, когда дело пошло на улучшение, тоже вяло-спокоен, как будто так уж много впереди всего — и времени, а возможностей...

Впрочем, вялым, ленивым, неплодовитым был я часто, делал значительно меньше, чем можно и надо было.


***

Странно и, видимо, неправильно, что я не записываю при свежем желании сразу все, что надо, полностью, а только намечаю сам себе задание на потом, будта уверенный, что времени на все это — хватит.


***

Желая быть очень талантливым, в смысле — очень известным, славным, часто ли мы думаем о той скромности, какой отличались лучшие из талантливых?


***

Крашевский, «Chata za wsią» .

С детства шло за мною название этой книги, поэтично привлекательное. Наконец, прочитал ее, эту повесть, и не хочется думать о недостатках, потому что на душе хорошо от ее высокой человечности.

(А недостатки такие: немного сентиментальности, кое-где национальная или классовая ограниченность автора, некий сказочный «хэппи энд», что, впрочем, понимал и сам Крашевский.)

Что я знал из его трехсот (или еще больше) томов? Смутное воспоминание о повести «Stara bašń» и еще более смутное — об исторических повестях, читанных подростком. А здесь мне припоминался и земляк Сырокомля, и даже живописный Дрезден, где писалась эта вещь, и сам ее автор, как будто знакомый, и хорошо думалось о том, что вот уже больше столетия прошло, а сущность этого произведения, авторская любовь к бедному, простому человеку, любовь к здоровой красоте жизни, сила его слова живут почти во всей своей свежести и сегодня делают свое великое дело.

И такая мелочь. Где-то Лев Николаевич говорил, что многие произведения напрасно кончаются счастливо — свадьбой главных героев, что кончать таким образом — все равно, что кончать тем, как на героев напали в лесу разбойники... И вот у Крашевского эта же мысль, сначала она высказана шире: «Только в книгах свадьбой все кончается, в жизни — с нее только и начинается история людей: после нее идут первые радости, страдания, надежды, разочарования, работа и целый ряд, раньше известных только по названиям, ощущений и случайностей...» А в самом конце повести мысль повторена так: «Ибо только в сказках все кончается свадьбой, в жизни все с нее начинается». Крашевский написал это в 1852 году, Толстой значительно позже, но определенно по-своему, не зная чужого.

Вот и так смыкаются правильные, интересные мысли.


***

Вчера доктор сказал, что полежать придется еще месяца два.

Надо учиться и здесь работать, тем более что и сопалатники — люди хорошие. На очереди — закончить переписывание Лынькова и, может, написать про того парализованного подростка, стихи которого пришлось когда-то забраковать... Писать — «как бог на душу положит»,— не боясь, что выходит однообразная лирическая бессюжетность, потому что это у меня, кажется, вовсе не от лености, не от депрессии, как утверждает товарищ N.

Понемногу обдумываю, как буду составлять пятитомник. Иногда в голову приходит мысль: «Заболотье» пересмотреть и дать,— может, смогу уже без отвращения и даже боли взяться за него. А стоит ли — после того, что я пережил, когда не включил повесть в четырехтомник?.. И опять же приходит в голову и другое — это, новое, собрание сочинений надо делать более полным, может, последним.

Архив тоже приведу в порядок, оставив только самое важное, кому-нибудь нужное.


***

Снова вспомнились два байстручка — Казак и Немец, один от оренбургского казака, второй от немца, сыновья двоюродных сестер. Бедные, несчастные ребята. Как их сводили драться, будто петухов, и мне тогда жалко их было и совсем не смешно. Только чувствовал то, о чем теперь думаю осознанно. Тема.


***

По радио «Ты ждешь, Лизавета», а мне снова вспоминается конец чудесного лета 1944 года, когда мы с N. возвращались из Минска в Мир, подъезжали на военном «студебеккере», где в кузове сидели на лавках девушки в летней офицерской форме. Выпускницы свердловского мединститута — на фронт. И мы пели, в том числе и «Лизавету». И вспоминаются мне те милые певицы, теперь они уже кажутся не младшими сестрами, а дочками,— вспоминаются с грустным чувством вины...


***

Вот и опять в душе моей праздник, светлое настроение... Вот и сейчас, читая молодого таджика, Тимура Зульфикарова, вспомнил милую, добрую Гульчехру, нашу давнюю дружбу и предпоследнюю московскую встречу, в результате которой в Душанбе выходит моя книга. Маленькая — «Сиротский хлеб» и «Один день». А так ли обязательно, чтоб большая? Важнее всего — что праздник.


***

На горизонте горы — может, Гиссары, может, Памир. И как бы они ни манили тебя в счастливую и печальную даль — необыкновенное, самое высокое не там, а здесь, откуда ты видишь его, откуда ты выходишь, где твоя тихая криниченька, твое чистое начало.

А почему горы? Я только мысленно там, где бывал, о чем теперь вот читаю, а дело все в далях, которые открываются нам,— туда нам так хотелось и хочется, и в том уголке, откуда мы вышли и куда так часто возвращаемся благодарной памятью.

С того уголка я и начну свое слово. В новой вещи, о которой много думаю в эти дни.


***

В работе М. Касвинова о Николае II («Двадцать три ступени вниз»), там, где говорится об охране дорог, когда по стране ехал царь, больше всего поразила судьба плотогонов.

Плывя по реке, они не знали, не читали в объявлениях, не слыхали, что в те дни было сурово запрещено приближаться и к железнодорожным мостам на августейшем пути,— плыли, подплывали, и жандармы расстреливали их с моста в упор...

Какой тупик, какая страшная тема!..


1977


«Не будь аиста да жаворонка, пожалуй, бедному землепашцу и головы незачем было бы ввысь поднимать».

Это — у Ядвигина Ш., в статье «Не убивайте их!..», сказано по-русски и будто между прочим. А просится в эпиграф.

Читая его «Золото», под которым не постыдился бы подписаться и Чорный, думал: «Как же я, неуч, не знал такого до сих пор?», а потом увидел в комментарии, что этот, к сожалению, незаконченный роман, печатался только в газете, пятьдесят пять лет тому назад!..


***

Юрий Куранов («Голос ветра») кажется немного переслащенным, излишне поэтичным. Даже подумалось, как бы и самому не надоесть этим читателю... Юрий Бондарев в своих «Мгновениях» как будто лучше. Думалось» читая его, что жанр этот — хотя и говорят некоторые: «после смерти» — все больше и больше «входит в моду».


***

Если уж старость, так пусть не такая, как у того бывшего начальника, что здесь, в больничном холле, ворчал недавно на экран телевизора, даже и пальцем бессильным тыкал: «Трус! Он трус! Если бы все мы так бегали!..» И это — о милом парне из «Баллады о солдате», которую я едва ли уже не четвертый раз смотрел с высоким волнением.

И мемуары еще корябает, чтобы утвердиться в веках со своим гипертрофированным самолюбием. Пишет, хотя уже и спрашивает у другого такого же: «Слушай, а кем я работал в Бресте перед войной, ты не помнишь?..»


***

Читая Мейлера «Нагие и мертвые».

Когда воюют посторонние — в данном случае американцы с японцами,— когда отсутствует, как сказал бы Л. Н. Толстой, «дурман патриотизма»,— еще яснее видны преступность, бесчеловечность войны, самой великой беды человечества.


***

Мало знакомый товарищ, которого я давно не видел и которого помню стройным и энергичным, вошел в нашу палату, поддерживаемый женой.

Лицо бледное, искажено страданиями, похоже — долго не протянет.

Начал — все с помощью жены — менять белье. Спокойная, ловкая пожилая женщина, она развернула упругую, как с мороза, белоснежную рубаху, склеившуюся от крахмала. Он снял рубаху домашнюю, оголив свой раздутый живот с большой метиной от недавней операции.

— В Боровлянах делали,— сказал, залезая под одеяло.— Теперь вот живот очень пучит. А боли нет...

Мне жутковато, неловко от названия больницы, за которым стоит до жути модное слово: рак...

Жена молча, деловито укладывает его хозяйство: то-се переложила из сумки в тумбочку, поговорила с ним, поправила одеяло, потом сказала: