Свои страницы. К творческой автобиографии — страница 26 из 30

— Ну, пойду.

Как будто извинения попросила... Нагнулась над ним, поцеловала и уже тогда, идя к порогу, заплакала.

И тут я увидел на месте ее и его — свою и себя, и высшая мудрость любви, дружбы прикоснулась к душе.


***

Хороший человек, но слабый литератор дарит тебе свою книгу, частично, по публикациям в прессе, уже знакомую тебе, и тебе неловко, что нельзя будет сказать ему об этой книге что-нибудь хорошее — если не лгать...


***

Дима, видимо, обречен. Так Тоня звонила Нине, о чем я узнал вечером. Кольцо сужается... И что это — почему я уже как будто готов писать слово о нем, о том, кем он... был для наших братских литератур, для многих из нас и кто он для меня?.. Что это — черствость моя или то самое большое, что я могу сделать, не в силах ничем помочь ни ему, ни Тоне?..

И что это, неужели только «слабые нервы», что я вот только что плакал, слушая по телевизору песни, и давно, и недавно знакомые, любимые? Нет! — здесь уже был и Дима, и многое было, что пережито...

И еще — что же это, что я иногда хватаюсь записывать сразу, как только появится какая-то мысль или какое-то ощущение, не дав той мысли оформиться, не боясь спугнуть ощущение преждевременным прикосновением к нему?..


***

Читаю книгу В. Пришвиной «Наш дом» и думаю: а как же он, Михаил Михайлович, повлиял на меня своим малоформизмом? Сознательно или подсознательно я принял и его пример служения?.. Впервые мне попалась в руки его книга («Жень-шень» и записи) в 1942 году, а сам записываю с 1932-го. Думалось даже, что в этом я только в нашей литературе «первый парень на деревне», а во всесоюзной — подражатель, как кто-нибудь может сказать. Глупости, пусть говорит!..


***

Если «все на свете повторяется», так каждый нз нас, и я в том числе, все-таки неповторимый. И когда пишешь, надо быть искренним, самим собою — это главное условие.

Подумалось об этом, как только вышел к морю, на предвечернюю прогулку, подумалось будто неожиданно. А это же все — вокруг моих «Казака и Немца», которые не вытанцовываются: не могу найти отправной точки, скомпоновать материал, которого собралось, может, не меньше, чем будет текста.


***

Несколько дней тому назад возникла и опять вот, уже не первый раз, повторилась мысль, которой я хочу будто утешить себя в безделье,— мысль о том, что рассказы мои не похожи один на другой. Хотел заняться сравнением, но... поленился: «Кто захочет, пусть сравнивает». Но не только от лености (спится здесь хорошо) не стал сравнивать я те «оригинальные рассказы», а охраняя себя от нескромности. Хотя того, что помогает мне оберегать мою скромность, временами бывает, кажется, слишком много. Вот же и с «Нижними Байдунами» чуда не произошло: полтора года после русской публикации и... нигде ни слова. Даже про белорусскую публикацию, почти за два года, приличной рецензии не было. А в разговорах хвалят, и хорошие ребята хвалят, умные и искренние. Такая уж, видно, планида — работай, не ожидая доброго слова.


***

Вчера, когда прохаживались с Нилиным после обеда по зеленым Дубултам, я вспоминал (кстати) о своем страхе смерти в 1933 году. Как я, оставив лошадей запряженными в плуг, пошел от борозды на малосельское кладбище под старыми редкими соснами и только перелез через заросшую травой и кустарником канаву, как остановился — живо ощутил под собой множество старых и еще больше давнишних скелетов...

«А вы талантливый,— сказал мне Павел Филиппович.— Это волнение есть и в ваших книгах. Иногда его даже слишком много».

Читал он, кажется, «Витражи», а может, и еще что-нибудь, потому что книги я ему посылал. Не верится, что читал? Обидно, что не читал?.. А что я знаю из того, что написано им? «Жестокость» (!), «Испытательный срок» и несколько рассказов. Мало. А может, и немало, чтобы знать, какой он по-настоящему талантливый.


***

Прекрасная сцена со старым отшельником-китайцем, который, рассказав Арсеньеву свою жизнь, глубоко и надолго задумался у костра, угасающего медленно и долго.

«Не надо, капитан»,— сказал Дерсу Узала.

И когда человек вспоминает свою жизнь, его нельзя беспокоить. Хочется добавить: для этого ему нужна тишина.

Мое новое будет, видно, опять-таки от первого лица. Хотя и с художественным домыслом и свободой. Как в «Байдунах».


***

Арсеньев — после насыщенного значительным содержанием и нелегким опытом разговора основательно подготовленного первооткрывателя — вдруг поднимается до высокого искусства. Все та же девятая глава со стариком китайцем. А это «вдруг» — только мое, потому что я только теперь открываю его, Арсеньева, для себя, хотя решение насчет этого было принято еще в 1962 году, в его музее.


***

Море, наконец, утихло и потеплело. Возле берега легко, словно бумажные, плавают чайки. По две, по три, стайками, кокетливо подняв головки и острые хвосты. Бумажные пилотки.

Петь хочется от такой свежести и красы. Хорошо ходится по такому сыроватому и твердому песку.

Из такого песка хорошо лепятся возле воды разные «горельефы». Видел вчера вечером, как один подросток занимался этим. Но заинтересовал не он, не его работа, а то, что увидел раньше, на пустом уже берегу.

Голова русалки. С кучерявой роскошной прической, с бусами из камешков, с цветами из коричнево-зеленой тины - веночек надо лбом. И улыбка - живая и милая.

Подумалось теперь: случайность это или талант? А сколько у таланта случайных находок?.. Потому что я нашел ту русалочку, пройдя довольно далеко по берегу. Следы курортников обминули ее, однако улыбки вчерашней на лице уже не было: за ночь сняла эту улыбку сырость, а может, и дождик расклевал. Того «чуть-чуть» уже нет, «случайность» пропала.


***

Кончил вторую повесть Тамсааре («Избранное» начал с рассказов и миниатюр) и решил записать об уважении и благодарности к этому человеку, могила которого под соснами, без памятника, только с фамилией и датами на красной гранитной плите — в зеленой траве, на скате могильного холмика — видится мне с лета 1962 года.


***

У лесника две замужние дочки-близнецы, по двадцать пять лет, хотя одна и кажется старше, потому что ребенок у нее больше. Голос красивый. Когда мы пели вечером возле костра, она мило прислонилась к мужу, спокойному парню, и, зная себе цену, все настаивала в песне «Мой костер в тумане светит» на еще одной строфе:

Ты да я — нас будет двое,

Ты вздохнешь, я повторю,

Сердце скажет поневоле:

Одного тебя люблю.

С год после того вечера несколько раз вспоминался мне ее голос, и думалось, что строфа эта — фольклор, прибавка. Сегодня наконец проверил у Полонского: да, этого нет. И вдруг, в комментарии, новое «открытие»: музыка — Чайковского!..

Вспомнилось волнение, которое ощутил когда-то на деревенской свадьбе, услыхав эту песню, ее чудесную мелодию, исполнявшуюся на баяне и скрипке, в пустой еще хате, уже с накрытыми столами, но еще без молодых и гостей. Какое-то время это представлялось даже темой, как то «кукареку» на кларнете, что не вымучилось в нечто самостоятельное, а вошло в «Нижние Байдуны».

И еще одно пригодилось, еще более давнее: как мы с Ширмой сидели рядом на занятиях университета марксизма-ленинизма, слушали нудного докладчика, а в памяти моей почему-то не смолкала церковная песня «Не рыдай мене, мати»... Шепнул об этом Рыгору Романовичу, а старик улыбнулся:

— Голубчик, так это же Глинка!..


***

Вчера гулял с внучкой в парке, там, где детские аттракционы. Прямо растрогала радость мелюзги. И снова подумалось, как о теме,— старик, который катает ребятишек на пони. Веселый жеребчик, возок на тихом резиновом ходу, колокольчик под дугой и тенистые аллейки большого веселого квадрата их дороги... Неплоха и старость такая — при чистой совести.


***

Ограниченный «своей кодлой», N., столичный критик, не знает ничего, что лежит за городской чертой столицы, кроме некоторых, более модных в данное время, провинциалов. Как лошадь с торбой сечки на морде — жует только то, что в торбе, что дали.

А наш «один из лучших» такой уж зануда, что, читая когда-то его статью о моем романе, я с тоской подумал: если бы это ученое обоснование можно было прочитать каким-нибудь чудом раньше, до того, как я начал роман,— не захотелось бы и писать его... Это я, кажется, когда-то записывал. Да вот на днях снова вспомнил, увидев его новую нудную статью — многословную похвалу тому, над чем в разговорах подтрунивает. К занудности — еще и лицемерие. Это уж слишком.


***

...У Маркеса, при всем жизненном, не искусственном «сексе», ругательств, грубости, смердящего натурализма нет. А я, читатель, все вижу, и мне «на всю губу» достаточно, приятно от этой его полнокровной жизненности.

А какое мудрое, глубоко эшелонированное буйство свободной и яркой фантазии в этих его «Ста годах одиночества», какая свежая, неутомимая игра контрастов!.. А каковы стиль, насыщенность фразы, ударная сила слова! Хотя бы вот это, что так и хотелось отметить на поле н отметил бы, если бы книга была не чужая: «Остальные ветераны — самые достойные — все еще ждали извещения о пенсии в темных углах общественной благотворительности, одни из них умирали от голода, другие, питаемые кипевшей в них яростью, продолжали жить и медленно гнили от ярости в отборном дерьме славы». Такое — не единственное, не редкое у него и, может даже не лучшее,— такой он весь.


***

Читая Людендорфа, «Мои воспоминания о войне 1914 — 1918 гг.».

В деле массового уничтожения создана большая, сложная наука. Все это может быть пробито и изнутри разоблачительно освещено только здоровым, народным смыслом.

Как человеку и литератору мне остается только взгляд «снизу» — народный.


***

То, что будет,— все-таки не воспоминания. Все чаще об этом думаю. Сколько же мне раз — после романа, «Дум в дороге», «Моего Чехова» и других вещей — повторять свое «двойное детство»?.. Хочется отдохнуть, отдышаться от первого лица, что не удалось мне в «Байдунах», однако есть в «Сиротском хлебе», в романе — все-таки взгляд на самого себя со стороны.