***
Записные книжки Валентина Овечкина. Как это хорошо читается! И удивительно, почему это — не самостоятельный, не полноправный жанр, почему их надо обязательно читать после смерти автора. Многие из записей, если бы он успел вмонтировать их в какое-нибудь произведение, конечно же, поблекли бы.
***
Когда-то Мележ говорил, что у Сергеева-Ценского не было черновиков. Может, это касалось только «Севастопольской страды», рукописи этой вещи, а может, и других вещей — не помню. Вспомнил об этом теперь, читая растянутые рассуждения без нужной концентрации,— видно, и вправду без всякого сокращения при переписывании. Тягучая основательность «Преображения человека», «Свидания», самозаданная иллюстративность, даже больше — «Искать, всегда искать!». Читать не хочется.
***
Я уже столько опубликовал про самого себя, до дневниковых записей включительно, что не спрятаться мне ни за какими Янулями да Ясюлями, тем более что не слишком-то я на это способен. Да и возраст уже позволяет вести непосредственный разговор с читателем. Может, отчасти и под влиянием воспоминаний Гиляровского о Блоке, Горьком, Чехове подумалось, что писать надо все-таки как воспоминания, со всей свободой отступления, заглядывания в поздние годы, до сегодняшних дней включительно. Не обязательно со всеми подробностями автобиографического характера, отбирая со всей строгостью только нужное. «Говори о том, о чем говоришь».
Не впервые ощутил в этом вкус свободы, которую, кстати, так люблю у других. Не знаю только, не совсем уверен, что решение мое, наконец, последнее.
***
Как проблеск человечности, маленький и мимоходом отданный, снова — через полвека — вспомнилась девушка на мирском ярмарочном возу, которая ела что-то «из кулака», а когда прошел мимо незнакомый человек — перестала есть, будто застыдившись. А он, видно, и хороший, и внутренне культурный человек, сказал: «Ешь, милая, ешь».
***
Стихи я писал плохие, однако и тогда уже чувствовал то что-то, что выражаю вот уже сорок лет.
***
Meлеж сам подготовил свое посмертное («Первая книга»), и теперь видно, что так и надо было, что он был прав.
***
Возвращался из библиотеки, утомленный чтением, перелистыванием дореволюционных журналов, и от усталости этой будто впервые ощутил вкус художественного слова — такого, где «ни убавить, ни прибавить», как у Чехова. Представил его книги, из последнего собрания сочинений, да многие и из предыдущих,— со всей незыблемой отточенностью и силой слова — навсегда.
***
В рецензии на варшавское издание военных заметок Капиева польский критик пишет: публикация посмертная, такому больше веришь, ибо оно писалось без всякого кокетства.
Как будто нельзя кокетничать перед будущим читателем, а то и просто перед самим собой.
1978
Все мое — в сущности, дневник. Моя частичка Земли, жизнь на ней, на этой частичке. Я познавал мое, старался понять его и рассказать об этом другим. И этого моего так мало и так много! Рассказывая про мое — в романе, повестях, рассказах, очерках, статьях и лирических записях,— я временами повторяюсь, однако, в основном, иду, кажется, по спирали.
***
«Это лучше было бы опубликовать после смерти автора».
Говорится такое почти с абсолютной уверенностью: вот тогда мы его и почитаем...
***
С каждой, некогда прочитанной, книгой связаны воспоминания о времени и месте, когда и где она прочитана.
Теперь, читая у японца Оэ, где он с почтением говорит про Достоевского, вспоминаю, как я читал «Карамазовых» и «Преступление и наказание». Первый роман в 1937 году, по-польски, второй, в 1938-м, в оригинале. В первом случае была весна, сев — святая работа, во втором — после жатвы косили «общинное», чему я отдал дань памяти в одном из рассказов. Тут мне сразу вспоминается кисловатый запах хвоща, воз сена и скошенный луг под босыми ногами...
***
Переписывая вчерашнее из блокнота, вспомнил Олешу — его «Ни дня без строчки». Как будто он не мог тогда сочинять какие-нибудь эпопеи... Благодаря Ивану Драчу, узнал (а может, обратил внимание), что Стефаник, после успешного дебюта, молчал... целых пятнадцать лет. Даже проверил я, так ли это, заглянув в энциклопедию.
И Твардовский вспомнился, который где-то писал приблизительно так: несправедливо, жестоко попрекать писателя, что тот не пишет, потому что от этого сам он как раз больше всего и страдает.
Хорошо освежать душу встречей с такими людьми, как Драч. И место свое видится в мире ясней, теплей... Вчера утром я читал его стихи. Почему-то по-русски, другую, украинскую, книгу взяв сюда в деревню. А третья — про Сухомлинского, которую я прочитал раньше, по рекомендации Витки, после его приезда из Литвы, откуда он привез мне привет от Ивана.
Поэт дает то, что имеет,— Иван подарил мне три свои книги сразу. Так и надо, так делаю и я, порою, может, напрасно сомневаясь: а стоит ли, а удобно ли...
***
Что за польза людям от моей правдивости, если она не на всю глубину? Горько думать об этом... Ищу у великих. Мицкевич: «Есть правда, которую мудрец никому не открывает». Толстой: «Писать надо так (про самого себя), чтобы стыдно было диктовать». Однако же только в «Воспоминаниях» собирался он рассказать про себя все, да так и не завершил этой последней исповеди. И так еще подумалось, отчего и к записям потянуло: если я расскажу другим про все свои недостатки — это тоже будет не все до конца, потому что не смогу я быть до конца объективным. Как у Пришвина: человеку талантливому свойственно преувеличивать и положительное в самом себе, и отрицательное.
***
Читаю Бебеля, «Из моей жизни», с удовольствием вспоминая совет классиков: тут чем больше подробностей, тем интересней. Он, видно, тоже немного рисковал (а местами и не так уж немного), любуясь своим прошлым, писал «для себя», а мне вот интересно — вместе с очень многими.
***
Сегодняшний день начал с листания «Букваря», «Родного слова» для первого класса, «Календаря природы и труда». Все это лежит еще рядом с куклами будущей первоклассницы. Хорошее дело сделали Клышко и Витка! А мне грустновато, что в «Родном слове» моего ничего нет. И так приятно вспоминается, как Шкраба с удовлетворением показывал мне свое «Родное слово» для четвертого класса, а я был рад, что там и «Лазунок», и «Зеленая школа», по необходимости сокращенная, и «Дичка» в моей последней редакции. Этот учебник мне захотелось иметь в своей библиотеке. И не даром оно — доработка!
***
Роман — за романом... Снова не праздник, не удовольствие. как было, когда перечитывал Куприна, а работа скучная, с преодолением трудностей,— многословной неряшливости, местами чуть ли не черновиковой скуки. Одна «констатация», и никаких открытий, никакого волнения...
А утром, под шум обложного дождя, который, как по большой палатке, лупил по густой и упругой ботве картофеля, в полумраке от низкой облачности за окном, думалось, довольно горько, что я, может, и правда, бываю излишне резким в оценках... «Ревность по доме моем снедает меня?..» Иначе, видимо, и нельзя. Только уж и самому не ныть, когда больно, хоть и не заслуженно.
***
Вспомнилось интервью Маркеса польской «Kulturze», то в нем, что близко и мне: «Все мои книги я написал, основываясь на мифах и сюжетах детства».
***
«Кто бы нас читал, если бы меньше было графоманов?» — весело, но и умно спрашивал на днях (в журнале «Poezja») один поляк.
И правда, кому это мешает, что тот или иной не только читает, но и сам что-то пишет? От любви к литературе, в которой иные из них очень неплохо разбираются, им не хватает одного чтения. И те из них, кто не ведет себя нахально,— добрые наши друзья. Вплоть до пушкинского: «И славен буду я, доколь в подлунном мире...» В мире «подлунном», ночами, когда влюбленные в слово читают и пишут, кто как может.
Есть такие друзья и у меня, и каждый один такой тянет больше, чем за себя одного.
***
В хорошей прозе Мамина-Сибиряка встретилась вчера («В худых душах») фраза: «Воздух, весь пропитанный каким-то специфическим ароматом». Вспомнил Чехова, который, переписывая «Степь», выбрасывал подобное. Недавно, перечитывая повесть, наново был захвачен его удивительной простотой.
А перечитывал — после фильма, который почти два месяца не давал покоя, все не терпелось «Степь» перечитать.
***
Честные — значит, настоящие — писатели правдой увиденного в жизни готовили приход революции. Оценка богатых и бедных — этому и у Мамина-Сибиряка веришь, и веришь как-то свежо, по-новому после многих истин, временами будто полинявших на транспарантах.
***
Блокнот взят на всякий случай, а чтобы писать захотелось — надо что-то найти.
Брел подлеском, что солнечно ожил после дождливых холодов, ощущая утреннюю солнечную праздничность, и вдруг подумал, что Мележ не видит этого вот уже два года. А Миша — тринадцать лет... Уже и вереск зацветает. И много молоденьких березок. И вот, как только дошел до овсяного поля, кажется, так же давно не виденного, как только залюбовался им — глазами и ладонями,— вспомнились давняя строчка Машары: «овсяным золотом звеню» и присказка: «кнута — старому, овса — молодому»,— захотелось вынуть блокнот.
...Графомания это, позирование перед будущим читателем, перед самим собой, что я вот пишу, стоя в низкорослых сосновых посадках, возле большого, спелого поля овса, который и задержал меня?
Хочется — и пишу. Так же все делается.
***
В «Литературной России», где всегда есть что читать, читал на днях новеллы Марка Кострова. Имя, которое, видно, запомнится. А в новеллах — подтекст: на его Новгородчине хаты пустеют еще более массово, чем у нас,— можно купить за двести, за сто рублей!.. И это для нас уже так обычно, что никакая редактура не замечает за цифрами подтекста. Кто в город — за хлебом, кто в деревню — за вдохновением...
***
Вчера впервые увидел перепелку в траве — как она даже какой-то момент смотрела на нас, пока не юркнула со стежки в траву.