Свои страницы. К творческой автобиографии — страница 30 из 30


***

Перед смертью, болея, он легко плакал, когда приходили друзья. Не говорил — не мог, а плакал. Слезами выходила не высказанная в жизни — в нелегкой жизни — доброта.

Вспоминая Алеся Пальчевского.

«Денет студентам, бедным деревенским хлопцам, я не давал. Говорил такому: «Иди, браток, ко мне, там тебя моя мама накормит». Она обычно варила много борща. Специально для этого».

Вспоминая Малышко. Перед телевизором. Концерт посвящен Майбороде, много произведений которого — на слова Андрея. Особенно «Рушничок» в исполнении Гнатюка, которого я — именно с этой песней — первый раз видел и слышал двадцать лет тому назад, в Киеве, где тоже, когда вступили скрипки, почувствовал высокое волнение.

«...Смех зрителей для меня ничто: каждый дурак может рассмешить. Я хочу видеть сквозь этот смех слезы.

...Меня никогда не впечатляла отвага укротителя львов — ведь, войдя в клетку льва, укротитель, по крайней мере, находится в безопасности от людей. А хорошо накормленный лев куда как более безвреден, чем люди. У него нет ни идеалов, ни религиозной, ни партийной, ни национальной, ни классовой принадлежности: нет, короче говоря, никакой причины, чтобы раздирать в клочья то, чего он не собирается съесть».

Читая Шоу.

Все это — в один поздний вечер.


***

Лучше всех зная, что с ним было и до чего дошло, он должен был бы с ужасом закричать, а он молчит и мы снова ничего не знаем.

Вспоминая, как выносили в последний путь — двух за неделю — Миколу и Алеся.


***

На днях, читая еще одно напыщенно-недалекое интервью, удивительно, в тихом счастье животворной скромности, ощутил всемирный коллектив честных работников настоящей литературы.


***

Читан А.П. Сергеенко («Рассказы о Л. Н. Толстом»), еще раз — который уже?! — вспомнил из растрепанного второго тома «Анры Карениной», который попался мне в 1932 году, как Левин выходил раненько с Лаской на охоту, а на небо был месяц — «кусок ртути»...

Воздействие простоты.


***

Вчера, когда мы воротились из города (я — после пяти минских дней), сено возле сарая запахло так необыкновенно, что подумалось: а написал ли я об этом в «Трижды про одиночество»? Детство припомнилось через запах сена. Мы же тогда приехали из Одессы как раз перед сенокосом, и этот запах обрушился на меня, пятилетнего, всей своей горячей силой.


***

В автобусе, слушая галдеж мужчин (некоторые после чарки), вспоминал прочитанное перед отъездом у Маковицкого, как Лев Николаевич, в беседе с Семеновым, говорил, что в сравнении с народом, с его работой, он — даже Он! — «говно, дрянь»... А мы? А я?.. Отчаиваться? Или просто лучше работать?


***

Пани писательнице нечего сказать, и в сборнике своих «новелл» она как будто скребется модными коготками по стеклу, по некой тематически мелкой, приблизительной путанице. С кокетливой, претенциозной усмешечкой превосходства, с надеждой, с расчетом на какой-то глубокомысленный подтекст.


***

Николас Гильен (из стихотворения «Фамилия»):

«Ибо я внук, правнук и праправнук невольника (стыдиться должен их господин)».

Фидель Кастро (из письма Алехо Карпентьеру):

«Много наград может поместиться на груди одного человека. Однако если он чувствует, что настоящее величие не может существовать в отрыве от общества, коллектива, частицей которого он является (...), тогда он заслуживает высшей, наиболее заслуженной награды: удивления, признательности и уважения своего народа»


***

Не терпится записать про Лужу, лесную, хуторскую деревеньку, не виденную с самой партизанщины. Уже и вспомнить не могу, и не узнал недавно, в какую хату мы, разведчики, справляя выходной, приезжали со своей музыкой. Лишь одна танцорка помнится хорошо, еще подросток, самая молодая из трех девок в хате, как она — в тяжелых сапогах и самодельном вязаном платье — вставала с пряслица и танцевала с партизаном полечку «Галку», под наши мандолину и гитару. Старательно, от души вытанцовывала, усердная и в этом.

В светлой хате моей троюродной племянницы — ее почти совсем слепая свекровь с палочкой. Пришла из своей хаты, что рядом с новой, сыновней,— с порога сказала «не добрый день», потому что уже раньше, на дворе здоровалась, а такое:

— Людские голоса послухать хочется.

В этом уже слышалось что-то народно-эпическое, а еще больше это послышалось тогда, когда она у меня, как про кого-то мне чужого, спросила:

— А как же там Вилита Грибиха живет?

И не удивилась, что это — моя сестра, что ее, тоже старухи, уже девятый год нет, а спросила:

— Да она в свою хату вернулась ли? Как ходила тут, бедная, при тех немцох, так говорила мне: «Ой, Жучиха, хоть вернусь ли я когда в свою хату?..»

И странно мне, чуть не жутко было от этой уже историчностипережитого нами, и хорошо, что и мы, наша семья, родня, принимали в народной жизни такое, как и надо, участие.


***

Если бы цветы летали, они были бы бабочками,— писал я. А у Андерсена («Цветы маленькой Иды») так сказано про бабочек: «Они совсем как цветы и когда-то были цветами».

Много ли у меня подобных «открытий»?

Что ж, открытое другими все не узнаешь, не учтешь, чувства повторяются, и бывает, что их нельзя не высказать.


***

Светлый, росный, величавый покой. Солнце уже высоковато поднялось. Из-за большого поля картофеля, из-за лесного клина, с «омшары» слышно сердечно, щемящее курлыканье журавля (не одного же!), а на телеантенну насело ласточек, которым теперь, когда они управились с детьми, есть время с самого утра погомонить по-соседски.

Хозяин отвел за Неман лошадь (сам в лодке, а лошадь — вброд) и, с обротью, в мокрых рыбацких сапогах, улыбается в ответ на мою радость, и про журавля, и про ласточек, и про все утро говоря: «Какая, Антонович, красота!..»

Теперь я, остановившись на гребельке, опершись «серединой» на обомшелый поручень, слышу еще и постукиванье дятла, и безыменное цвирканье какой-то птичьей мелочи и вспоминаю, как только что, идя вдоль Немана, на ходу любовался утками в заводи, слыша, как они плещут-хлюпают клювами.

...На опушке леса возле «омшары», где надеялся услыхать журавля поближе. Нет их здесь, не слышно. Только два тихих аиста, будто последних, потому что наших, деревенских, уже несколько дней не видно.

Снова, как и прошлым летом в это время, жалко, что так мало я пользовался окрестной красой, слишком много просиживал в хате над книгами... Недобор? Пусть повторяется — хоть на сто лет!

...А перед сном, в кровати, вздрогнул, отчетливо представив себя в длиннющем гробу... Потом сразу, почти отчетливо, вспомнились те поляки (много читал и слышал об этом) которым, после гестаповских пыток, перед расстрелом забивали рты гипсом

Что ж, «куда ночь — туда и сон». И для меня вот пришло оно — светлое утро. Однако же не надо и забывать, что́ нас, возможно, ждет, что́ нам готовят,— и во всю силу, на которую способен человек...

Припомнилось и кое-что из того, что пишется про войну теми, кто знает ее (скажем, Быков),— не просто лучшая или худшая литература, а память, живая кровавая память...

...Вчера с интересом прочитал энергичную книжку про Ленина-читателя и, прикоснувшись к такой впервые, будто и сам помолодел — для работы, для жизни.


***

Э. Капиев, «Фронтовые записки».

А если бы он не погиб,— неужели не печатал бы своих заметок? Неужели они тогда были бы менее правдивыми? «Доработал» бы он их или печатал бы так?

Все-таки он писал это, думал напечатать, не думал, что сам обязательно погибнет. Писал, потому что не мог не писать.

То отличное, настоящее между прочим, а то иногда и литература,— значительно хуже.

«В записную книжку надо записывать не факты и не пейзажи, а мысли. Мысли приходят и уходят бесследно, а факты остаются, их можно, наконец, выдумать, мысли же не повторяются, и то, что вчера волновало, ныне забыто и потеряно навсегда.

...Искренность — это бог честных натур, и молиться и обращаться к нему есть их насущная потребность, хотя они и грешили на людях сознательно или по нужде.

...Идешь, идешь — о, хоть бы в конце пути был Великий океан, в который можно бы нырнуть, очиститься от скверны, от лжи, от боли, от горя!..»

Читалось в эти дни охотно. Сначала Энгельс, «Происхождение семьи, частной собственности и государства», а потом Капиев. В удовольствие читалось, как будто не начитался за век.


***

В новых рассказах — оторваться от самого себя, от своей биографии, от тех «помню», «вспоминаю», в чем меня, переводя «Байдуны», справедливо упрекал Ковалев.


***

В том, что память слабеет с годами, тоже есть своя положительная сторона: давние письма и записи читаются с большим интересом.


***

Перелистывая «На каждый день».

Я это в свое время читал, как и «Круг чтения» и «Путь жизни». И подумалось теперь, что некоторые мои мысли (в записях), возможно, чем-то идут и оттуда...

А как разобраться, что это — только и только твое?

...И опять он, Толстой:

«Личное — субъективное хорошо только тогда, когда оно полно жизни и страсти».