...Солнце еще не взошло. И мне вспоминаются такие утра, такие минуты в прошлом. Скажем, в польском войске, когда я тоже все «уяснял» для самого себя жизнь и свое место в ней. Как я хочу быть нужным в этой высокой, прекрасной жизни! И как много я потратил, еще все трачу и буду тратить сил и времени впустую! И как мало ее — жизни, несколько «быстротечных» лет волнений, отчаяния, вдохновенной работы и ползучей грязи на стыке двух вечностей — до моего рождения и после моей смерти. Смерть... даже и слова этого писать не хочется.
...Читаю стихи Смуула («Дружба народов, № 6), связываю их невольно с его «Ледовой книгой», и хорошо они ложатся на скитания по свету, которыми я люблю дышать, вот как теперь. Надо бывать далеко от дома. Надо быть дома всюду.
***
В каюте монитора, переделанного в плавучий дом отдыха, сидя с директором «Амурстали» за совсем ненужным мне стаканом вина, поздно ночью, слушая его потешное рыбацкое вранье, глядя на его рыбацкие сапоги с щеголевато закатанными голенищами, очень приятно было думать, что это, видно, черта только советского человека — такая вот простота. Директор могучего предприятия, лауреат, депутат, частый гость в Москве, в самых верхах, в прошлом ответственный работник на других заводах страны, и вот — такой простой, скромный человек, от земли, от воды, от труда.
Надо, хорошо быть и самому таким.
И еще одна черта нового человека, что уже надежно укрепилась в нашей действительности. Тихий, скромный труженик Хлебников. Рассказывает мне про нанайцев. «Вот наследие проклятого прошлого — всякие болезни, которые очень трудно искоренить...» С болью говорит, а потом — тепло, совсем естественно: «У меня среди нанайцев есть хорошие друзья». И новую повесть пишет он о белорусах, муже и жене Мартыненко, фельдшере и учительнице, которые отдали жизнь нанайцам, самоотверженно работая в одной из нанайских деревень все свои годы.
***
Выступали с Сергеем Граховским в гараже, перед шоферами строительной автоколонны Николаевска-на-Амуре. Человек пятьдесят грязных и усталых после работы людей, перед которыми было сначала неловко, а потом, как никогда с рабочими, хорошо. Прекрасное, необходимое, как воздух и вода, чувство обязанности быть правдивым, нужным. Распрощались и вышли оттуда в радостном настроении, и поэтому каких-то полчаса спустя, в клубе судоремонтников, я выступал перед большой аудиторией — как в лучшие мои «ораторские» времена, интересно и дельно.
В гостинице, до поздней ночи, собравшись всей нашей группой в одной комнате, говорили-спорили про пустые головы, нечистые сердца и грязные руки в нашей литературной среде.
Теперь болит от недосыпа голова, однако — хорошо. Едем к рыбакам.
***
Говоря с N. о том, что нужно будет многим, с кем встречались, послать свои книги, написать письма, подумал:
Поможем налаживать во всей стране циркуляцию добрых чувств. Как циркуляцию здоровой, молодой крови.
***
В краеведческом музее, где чувствуется дух и культ Арсеньева, записал отличные слова, замеченные под портретом этого, видимо, прекрасного и так постыдно неведомого мне писателя и человека:
«Обследуйте родную землю... Вы наполните свою душу большим чувством любви к родине, волей к действию, вниманием к человеку, вы созреете для того, чтобы служить своему краю...»
***
В лагере над Бирой, где мы выступали, пионеры подарили нам по книге. Мне досталась проза Пушкина.
Зацепился за «Арапа Петра Великого» да так и не оторвался,— снова выпил как свежее. «Проза требует мыслей» — как это здорово прежде всего у него самого!
***
Чудесная степь — зеленое море под жарким небом, Маньчжурия за могучей рекой, а в дымке горизонта — и нашего, и китайского — сопки.
В скромной снаружи мазанке милая полтавчанка Галя с третьим сыночком на руках кормила нас отличной ухой из амуров, а здоровенный председатель колхоза гремел после чарки на солнечном крыльце:
— А мне, хлопцы, не нравится такая ваша езда. День, два побыли б, а так — что ж это за работа?!
***
В Артеме, когда мы осматривали фабрику пианино, подумал, идя по двору, про одного юнца с бородой: «И тут пижоны...» А потом хлопцы, оставшиеся на дворе, сказали мне, что юноша этот, «каб не забыцца роднай мовы», привез сюда из Полоцка... мой двухтомник.
Только пища для самолюбия или, если держать себя за морду, что-то большее в этой моей радости?
***
Раздробленный на все новые и новые десятки и единицы конкретно познаваемых людей, русский народ вырастает в моих глазах сам собою — живо, в целом,— великим. Дальнейшее закрепление того представления, которое с малолетства начала давать мне великая русская литература, прежде всего Толстой с его верой в этот великий народ.
***
Ненасытная жажда нового? Или просто совсем молодая, мальчишеская радость, с какой пишу после даты название нового «пупа земли» — Омск?
Что ж, это — хорошо!
Проснулся в большущем чистом номере гостиницы, где мы, наконец, выспались после всех неполадок вчерашнего двадцатичасового летного дня, вспомнил мою поездку 1937 года в Скидель и Белосток,— запись в блокноте еще на новогрудском вокзальчике узкоколейки, за сорок километров от дома: «Как я люблю тебя, путешествие!..» Тогда подумалось даже, что эта фраза — начало нового произведения (сколько их было, разных начал!), однако же глубокий и волнующий смысл ее так и остался в подтексте. А волнение перекликается с сегодняшним, сигналя, что мы душой не так уж и постарели.
За окном чудесная ранняя тишина, чуть-чуть заметно, как шевелятся на солнце — будто для радостной разминки — листья на деревьях, как по-летнему сыто чирикают воробьи. А дальше — вокруг — тот зеленый, засеянный и в крупную клетку разрисованный лесными полосами простор, которым я вчера любовался из самолета,— простор прежде загадочной для меня, необъятной Сибири... Покуда стояли в аэропорту, я, прогуливаясь по потрескавшемуся от жары чернозему, лежа в сухой траве, смотрел с интересом на большой город на горизонте,— с дымными трубами заводов, с телевизионной вышкой, с залитой солнцем белой грядою домов. И теперь он, Омск, все еще загадочный, потому что вчера мы, после дороги, а перед тем после «ночлега» в сквере хабаровского аэропорта, жадно бросились здесь на чистенькую постель. Загадка — поэтичная, с радостным содержанием: как ты велик, наш родной мир!
И ощущение... даже неловкости,— как много все-таки у меня незаслуженной радости, как стыдно шататься без работы!..
В этой связи мой роман казался вчера почти что ненужным, в лучшем случае странным, непонятным по своей концепции. Что, любоваться тем, как я врастал в советскую жизнь, в патриотизм,— в то время, как этим жила огромная земля, когда героями были женщины и даже дети? Любоваться тем, что описываешь, только потому, что это — твоя жизнь? Шире, глубже, яснее — вот что необходимо, вот что должно родиться в новых творческих и просто человеческих муках. И не доводить до таков банальности, что вот он, мой Алесь Руневич, хоть и попутался немного в «толстовстве», а все же стал, как все, советским человеком. Соединить то «очень личное», неповторимое, что дается каждому, что дано было и мне, соединить с тем, что остается и останется для людей — всюду в нашей стране и всюду на свете, где хотят жить, где чувствуют и думают по-человечески. И — сохранить свое, и вписать это свое в общее наше, народное. И выход здесь только один — пиши, целься в мишень, посмотрим после, промахнемся или попадем.
***
«Век живи — век учись...» Вот же не видел до сих пор такого города на зеленой гряде высоких холмов, над широкой Припятью. Не был и в Юровичах, где с высокого замчища — бескрайний обзор зелено-золотистых заречных далей, села с бревенчатыми домиками...
От Калинковичей дорога сюда песчаная, тяжелая и скучная, по низкорослому лесу,— грешным делом подумалось, не вернуться ли. А потом — такой подарок. И новые люди: директор школы и заведующий школьным музеем, энтузиаст, один из тех «маленьких», на которых выезжает прогресс.
Хорошо писать хорошие книги! «Людей на болоте» здесь уже знают. И мы в пути говорили о героях романа как о реальных людях, которые здесь жили, бывали в Юровичах на ярмарке, жали такое вот жито и скучали (не в «Волге») на этой дороге.
Мне необходимо больше знать Беларусь — нашу, мою чудесную стартовую площадку. Кроме новых путешествий, которые будут — как это радостно! — манить меня и впредь, надо мне больше читать, учиться.
***
Володя Колесник, листая мою новую книгу, говорил между прочим и о том, что в творчестве я немного сентиментален.
— И захмелевший, и вдохновенный человек всегда немного сентиментален,— защищался я.
Вспомнил это теперь, слушая первое сообщение о космонавте-4, бытовые подробности. Слезы просятся, и хочется... захотелось на миг гнать их прочь. Всегда, как проявление слабости.
А восхищение?
***
Видится уже и конец моей книги — две последние главы романа, которые сегодня спланировал. Теперь бы только свежих сил, свежего запала для новой атаки. Только бы черновик, а там — все мое, никуда не денется.
Ездят на уток, на глухаря, а я поеду, видимо, к Мише — на черновик.
1963
«Миг вожделенный настал...» Только что кончил пересматривать, править чистовик моих «Птиц и гнезд», подготовленный к перепечатке.
Две папки — много это или мало? Кажется иногда, что очень много и хорошо, глубоко и искренне, а потом — мысли, что поверхностно, что нельзя так: все свои первые двадцать лет заключить в две повести с маленьким прологом и эпилогом, что нельзя вообще за год написать хорошую книгу!..
Испытываю себя сдержанностью: печатать буду в конце года. А пока что открываю двери в свою тайну сначала друзьям, подставлю голову под теплую и под холодную воду их критики.
Свою торопливость в написании оправдываю только тем, что из этих почти двадцати листов добрая четверть была давно написана, что все было за двадцать лет основательно выношено, продумано и напоено собственной кровью. Я хорошо-таки поработал, я перед этим здорово изголодался по настоящей работе, по большому творческому счастью. Оно у меня было,— были чудесные ранние утра, дни в Малосельцах, здесь, в Королищевичах, было волнение, не до отчаяния только, были напряженность, горение, песня!..