Свои страницы. К творческой автобиографии — страница 8 из 30

Все пока что идет по плану. Даже боязно временами: не много ли его, счастья?..


***

У меня много интересных записей. И вот я часто думаю теперь о них: сразу отдать вас читателю или все еще хранить, как материал? Пример и успех одних, что опубликовали такое (хотя бы «Былицы» Соколова-Микитова), искушает меня. Возраст мой говорит — подождать. Пример других, что дождались старости, права на публикацию записей, начали готовить их к печати и... не закончили,— пугает.


***

Кампания антиабстракционизма — в нашем провинциальном варианте — угнетает своей поверхностностью, грубостью, парадной шумихой, мелким реваншизмом... Старшим товарищам надо было бы помнить, что возраст обязывает их быть умнее молодых — в их ошибках, а некоторым «руководителям» не стоило бы брать на себя слишком много там, где и в чем они разбираются не очень...

Сдержаться, сохранить человеческое достоинство, думать о том, что не проходит, а остается! Это — не просто лозунг времени, а то, чего я придерживаюсь, памятуя о главном.


***

С романом чуда не произошло. Много горьких замечаний, много думаю сам. Надо основательно дорабатывать. А тут еще небывалый и давно не испытываемый страх, что рухнут мои и без того жалкие финансы... Были бы деньги, не трогал бы я своего романа до самой осени.


***

Весной 1946 года я написал «Казачка». Ленинградцы не пустили его в сборник белорусских рассказов — «из-за прямого подражания Бабелю»... Так я услыхал это имя, кажется, впервые.

Теперь N., прочитав «Птицы и гнезда», хваля, пишет: «...Там внимательно прочитаны Дю Гар, Пруст, все что подготовило теорию «потока жизни», Экзюпери и другие». К «другим» ниже подверстывается Жюль Ромен с «Людьми доброй воли»...

Только что, после нескольких дней веселого недоумения и досады (тонко он ядовитый, черт, или что?), полез в энциклопедию, чтобы прочитать о тех, кого я будто бы внимательно прочитал. (Исключение для Экзюпери, его я действительно и с удовольствием читал в конце работы над своей книгой.)

Что это у N.— то, что в отношении к нему называется эрудицией, или просто книжность, которая настраивает его на подозрения?

Устал. А надо кончать. И, как никогда, боюсь, что буду излишне внимательно прислушиваться к замечаниям и — напорчу.

Рад был встретить у Паустовского о том, что повествование должно быть совершенно свободным, дерзким... Единственный закон для него — это воля автора.


***

Невольно думаю здесь, в деревне, о своем романе. Теперь — от запаха картофельной ботвы. Побег из плена. Запах картофеля — не просто запах, а запах жизни. Такая дооценка ценности случилась на грани жизни и смерти, когда он, Руневич, был в неволе, оторван от родного, мог каждый день погибнуть.


***

Читая воспоминания адмирала Исакова о последних днях Е. Петрова, подумал:

Вот у адмирала это — не профессия, а написал он так, что завидно. Даже сам себе, со всем моим писательством, кажусь довольно жалким.


***

Ходил утром по солнечному лесу и упорно, напряженно думал, что же мне делать с главой о детстве. Вспомнился N., у которого «рука не поднимается» сокращать самого себя, Гоголь — сцена из «Ревизора», «замедлявшая действие», прекрасная глава, выброшенная Львом Николаевичем из «Хаджи-Мурата» по той же причине...

И вот только что справился — сократил на треть. И жалко было, и приятно.

Много и, кажется, хорошо правил «мелочи» после замечаний в «Полымі». Обороняться — надо, но и прислушиваться, продумывать каждое замечание — тоже.


***

У Гранина встретил. Подумалось, что это о моем романе:

«У него все достоверно, ему нечего выдумывать. Это не автобиография, а биография одной души».


***

«Человек — это звучит гордо».

У Маяковского: «Единица —- вздор, единица — ноль...»

А сам он? Почему кончил как единица?..


***

На днях прочитал две хорошие книги, Стоуна о Лондоне и Райт-Ковалевой о Бернсе. Читал не просто с удовольствием, но и ощущая некое родство душ, некоторое сходство судеб. Хорошо, что скромностью не надо было вооружаться — сам чувствовал дистанцию. Да дело, может, и не в этом. Вспоминается старое: «У бога нет большого и малого, а только прямое и кривое».


***

Между прочим, прочитал с большим усилием воли «Процесс» и «Замок» Кафки, принес «Дневник», полез в него и — не смог. Почему я должен перебаривать скуку, пробиваться в его «глубины», чтобы там найти нужное? Борясь с этой своей «нескромностью», беря себя по установившейся и давней привычке в руки, вчера весь день просматривал «Дневник» и, по правде сказать, так ничего и не нашел. Зачем мне его пессимизм?.. Хотя в «Процессе» и в «Замке» что-то все-таки видится, что-то есть.

Поляки, благодаря которым знакомлюсь с этим, там, на Западе, так высоко превознесенным «почти Достоевским», сами не любят читать того, что не читается, а мне почему-то надо заставлять себя...


1964


Можно быть только сильным — иначе будет очень больно. Может, бывает и горше в таких ситуациях, но и мне сейчас не легко.

Только не растеряться, не спешить: «А еще как, еще как поправить?..» Хватит, что я уже когда-то напоправлялся («Быстрянка», «Смятение»). Если бы совсем плохо было — все сказали бы это. А то ведь сколько хороших хлопцев говорят иное.

Терпи, казак,— если и не будешь атаманом, так останешься казаком.


***

Снова болтанка. С одной стороны — совсем неожиданное письмо от Быкова, статья Колесника, письмо от N., эссе Вылчева... С другой стороны — из вылчевского эссе в газете вычеркивается многое, что касалось меня... Чей-то приказ или просто самодеятельное хамство?..

Замереть и слушать, ждать — и тяжело, и ненужно. А что, если и вообще зарежут моих «Птиц» — не только здесь, но и в Москве? А что, если это резание растянется на целый год? Сдохнуть можно, ожидая... Так думал сегодня, когда проснулся.

Сел писать о Шевченко. А начал с этой «молитвы».


***

Приятно было, что из пяти человек, которые прочитали «Ромашковую россыпь», четверым мои лирические записи понравились. (Впрочем, и пятому «тоже».) А я думал, что прежде всего лечусь от тоски, приводя их в порядок, что просто собираюсь взять за них честный кусок хлеба. А это, оказывается, хорошо и нужно!


***

Кажется, начинаю еще раз, опять по-новому понимать, что такое муки слова. Злость на самого себя, что «не вышло», тяжело бывает отделить от злости на врагов твоей искренности, твоей мысли. А надо сосредоточиться на а одном — на вещи, которую надо сделать лучшей.


***

Читаю дневники Пришвина. Думаю радостно, возвратившись с прогулки по первому морозцу со снежком, что и читать — великое счастье, что этого счастья было в моей жизни много! Это и работа жизни. Ибо для чего же тогда и пишут люди добрые, если не для того, чтоб другие читали? И для чего мы читаем, кроме удовольствия? Чтобы самим писать хорошо — для счастья других.

Неясно, может, говорю. А думалось очень ясно и приятно.


***

Для моего таланта — лирического — нужна была бы и соответствующая биография: белый саван праведника, а не заплатанный балахон человека с ошибками?

На иронию сбился? А ведь думаю об этом довольно часто. И тогда бывает не до смеха.


***

Отдал Пришвина, не записав... не выписав из него одной мысли.

Записываю ее по памяти, потому что к этой мысли часто возвращаюсь. Кажется, так:

Думая о самом себе, человек (или писатель, человек талантливый) преувеличивает как свои положительные качества, так и недостатки, бывает несправедливым и в одну, и в другую сторону.


1965


Читаю. Рассказы Марии Домбровской «Люди оттуда» — как настоящее. Записи Довженко — тоже с волнением. «Солдатами не рождаются» Симонова — без волнения.

Думал, читая последнего, о своем романе, сопоставляя его с ненавистью к немцам, к фашистам, заключенной в симоновской вещи, богатой по материалу. Вспомнил тех, кто восстал против меня... А потом и тех, кто за него, за мой роман,— фронтовиков, партизан, пленных. Ненависть к фашизму они испытывали не меньше, а больше крикунов.

Да что я — оправдываю отрезанный ломоть? Сегодня уже, видимо, писал бы иначе, однако писал его в том настроении, которое дай бог чтоб еще пришло!

А за окном — чудесная зима, которая мне не помогает. Что ж, будем читать.


***

Переписываю из блокнота записанное в разное время, ибо это не просто цитаты, но и свидетельства моего настроения, моих переживаний в минувшую осень и... уже минувшую зиму.

Тувим: «Критик — как автомобиль: чем он хуже, тем больше поднимает шума».

Экзюпери (вернувшись из полета): «Теперь я встречал на улицах дворников, которые подметали свою часть земного шара».

Пришвин (из «Дневника последних лет»): «Автор пишет, как единственный, и про то, чего для всех не было, а критик судит его с точки зрения того, что бывает у всех, и тогда, когда ему нравится, говорит: «Так бывает!» А если не нравится, говорит: «Так не бывает!..»


***

А может, не стоит мне кромсать на фрагменты свой «Польский дневник»? Дать к нему лучше предисловие — о наивности уже немолодого тогда человека, который, наконец, вырвался в давно знакомый мир из-за культовской ограды и подбрыкнул там-сям, как застоявшийся конь? И печатать, конечно, малость подсократив.


***

После четырех больших романов потянуло на малые формы... Не так. Просто взял Гете, чтобы прочитать» наконец, «Фауста», однако начал с «Изречений в прозе» (том дореволюционного издания) и увлекся. Даже подумал сейчас, не отложить ли «Фауста», чтобы прочитать его после, в хорошем, как хлопцы говорят, переводе Василя Сёмухи.

Приятно думается, что миниатюры могут стать своеобразной «книгой моей жизни»,— если ее пополнять все время, отбирать лучшее, более значительное.

Вспоминается Ренар: «Я сам хотел бы подготовить для людей те строки, которые уцелеют после меня». А отбирать их, эти строки, нелегко и — часто — рискованно.